Август Стриндберг - Полное собрание сочинений. Том 4. Красная комната
— Вы строги, ваше сиятельство! В писании сказано, что должно прощать; простите им их тщеславие!
— Да, господин пастор, я прощаю им, но не себе! Что бездельные дамы делают себе из благотворительности развлечение — простительно, хорошо; но что они смеют называть хорошим поступком то, что только есть развлечение, больше развлечение чем всякие другие, вследствие той заманчивости, которую придает ему публичность, печать, — это позорно.
— Как! — начала госпожа Фальк со всей силой своей страшной логики, — вы думаете, сударыня, что позорно делать добро?
— Нет, дорогой друг; но печатать о том, что подарил пару шерстяных чулок, я считаю позорным…
— Но ведь подарить пару шерстяных чулок — значит делать добро; так выходит, что позорно делать добро…
— Нет, печатать об этом, дитя мое! Вы должны слушать, что я говорю, — поправила баронесса упрямую хозяйку, которая однако не сдалась, но продолжала:
— Так печатать — позорно! Но ведь библия напечатана, значит, позорно печатать и библию…
— Не будете ли вы так добры продолжать, господин пастор, — прервала ее баронесса, несколько оскорбленная той неделикатной манерой, которой хозяйка защищала свою глупость; но та всё еще не сдавалась.
— Не считаете ли вы ниже своего достоинства, ваше сиятельство, обмениваться мнениями с таким незначительным лицом, как я…
— Нет, дитя мое; но оставайтесь при своем мнении; я не хочу меняться.
— Можно ли это называть спором, спрошу я вас? Не разъясните ли вы нам, господин пастор, можно ли назвать спором, если одна сторона отказывается отвечать на доказательства другой.
— Любезнейшая госпожа Фальк, этого во всяком случае нельзя назвать спором, — ответил пастор с двусмысленной улыбкой, которая чуть было не довела госпожу Фальк до слез. — Но мы не станем портить хорошего дела спорами. Мы отложим печатание, пока фонды не увеличатся. Мы видели, как молодое предприятие возникло из семени, и видели, что могущественные руки готовы ходить за растением; но мы должны думать о будущем. Общество имеет фонд; этим фондом должно управлять; иными словами, надо подумать об управителе, который мог бы продавать эти подарки и обращать их в деньги; другими словами, мы должны подыскать эконома. Боюсь, что без денежного вознаграждения мы не найдем такового; да и что находит человек бесплатно? Можете ли вы, сударыни, предложить подходящее лицо для этой должности?
Нет, об этом дамы не подумали.
— Тогда я предложу вам молодого человека, серьезного образа мыслей, который, по моему мнению, весьма подходящий. Имеет ли правление возразить что-нибудь против того, чтобы секретарь Эклунд стал экономом яслей за скромное вознаграждение?
Нет, против этого дамы ничего не имели, тем более, что рекомендовал его пастор Скорэ; а это пастор Скорэ мог сделать тем легче, что секретарь был его близким родственником. Таким образом общество получило эконома с окладом в шестьсот крон.
— Милостивые государыни, — сказал пастор, — недостаточно ли потрудились мы сегодня в вертограде?
Молчание. Госпожа Фальк смотрит в дверь, не идет ли муж.
— Время мое коротко, и я не имею возможности оставаться дольше! Имеет ли еще кто-нибудь какое-нибудь добавление? Нет! Призывая помощь Божью на наше предприятие, так хорошо начавшееся, я желаю всем нам Его благословенья; и не могу сделать это лучшими словами, чем теми, которыми Он сам научил нас молиться: «Отче Наш»…
Он смолк, как бы испугавшись собственного голоса, и все закрыли лицо руками, как бы стыдясь глядеть друг другу в глаза. Пауза продлилась дольше, чем можно было ожидать; она стала слишком долгой, но никто не решался прервать, ее; глядели сквозь пальцы, не тронется ли кто-нибудь, когда резкий звонок в передней опять совлек на землю всё общество.
Пастор взял свою шляпу, допил свой стакан и несколько напоминал человека, который хотел бы стушеваться. Госпожа Фальк сияла, ибо теперь близилось её торжество и месть и реабилитация, и глаза её засветились живым огнем.
И месть пришла, ибо слуга принес письмо, написанное её мужем и заключавшее… (что именно, этого гости не узнали, но они увидели достаточно, чтобы тотчас же заявить, что они не хотят более задерживать и что их ждут дома).
Баронесса охотно осталась бы, чтобы успокоить молодую женщину, вид которой говорил о большой тревоге и скорби; но та не дала ей к тому никакого повода; наоборот, с такой явной услужливостью помогала ей одеться, что видно было, что она хочет, чтобы гости её возможно скорей очутились на улице.
Расстались в большом смущении; шаги смолкли на лестнице, и уходящие могли судить по нервной поспешности, с которой хозяйка заперла дверь за ними, о том, как бедняжке нужно было одиночество, чтобы дать волю её чувствам.
И, действительно, было так. Оставшись одна в больших комнатах, она разрыдалась; но это не были те слезы, которые, как майский дождь, падают на старое, запыленное сердце; это была пена гнева и злобы, затемняющая зеркало души и стекающая каплями, едкими как кислота, разъедающая лепестки здоровья и молодости.
XIV
Горячее послеполуденное солнце жгло мостовые губернского города X—кеппинга.
В зале ресторана при ратуше было еще тихо; сосновые ветки лежали на полу, и пахло похоронами; ликерные бутылки стояли на полках и спали по соседству с украшенными орденами бутылками водок, получивших отпуск до вечера. Часы, которые не могли заснуть, стояли вытянувшись как солдат у стены и отмечали время, при чём казалось, что они читают огромную театральную афишу, повешенную рядом на вешалке. Зала была очень длинна и узка, и обе продольных стены были уставлены березовыми столами, начинавшимися у самой стены, так что зала получала вид конюшни, в которой столы, все на четырех ножках, были лошадьми, привязанными к стене и повернутыми задом к комнате; теперь они стояли и спали; один слегка поднял одну заднюю ногу от земли, потому что пол был довольно неровный; что они спали, видно было из того, что мухи без помехи гуляли по их спинам.
Но шестнадцатилетний кельнер, прислонившийся к ящику часов, рядом с театральной афишей, не спал, так как он всё время хлопал белым фартуком по мухам, которые только что побывали на кухне, пообедали и теперь резвились; потом он припал ухом к большому животу часов, как бы подслушивая, чем их накормили в обед. И это он вскоре узнал, потому что теперь это длинное существо вздохнуло и ровно через четыре минуты вздохнуло опять, и потом внутри его начался шум и стук, так что малый отскочил и стал слушать, как они с ужасными стонами пробили шесть раз подряд, чтобы потом опять перейти к молчаливой работе.
И малому надо было за работу, и он обошел свою конюшню, вычистил своих коней фартуком и привел всё в порядок, как бы ожидая гостей. На столике в самой глубине комнаты, из-за которого зритель мог обстреливать взглядами всю длинную комнату, он поставил спички и рядом с ними бутылку абсента, рюмку и стакан; потом он нацедил из крана большой графин воды и поставил его рядом с горючими материалами на столе. Потом он стал гулять по комнате, при чём он иногда останавливался в совершенно неожиданных позах, как бы подражая кому-то. То он стоял, скрестив руки на груди, склонив голову и выставив левую ногу, и орлиным взором окидывал выцветшие старые обои; то он становился, скрестив ноги, опершись правой рукой на край стола и держа в левой руке лорнет, сделанный из бутылочной проводки, в который он насмешливо разглядывал планки потолка.
Вдруг раскрылась дверь, и тридцатипятилетний человек вошел с такой уверенностью, как будто чувствовал себя здесь дома. Его безбородое лицо, носило те резко обозначившиеся черты, которые даются прилежным упражнением мускулатуры лица и которые наблюдаются только у актеров и еще у одного класса людей; виднелись все мышцы и связки сквозь бритую кожу; но не видно было жалкого механизма, приводившего в движение все эти рычаги, ибо это не была обыкновенная рояль, нуждающаяся в педали. Высокий, несколько узкий лоб с ввалившимися висками подымался как настоящая коринфская капитель; с него спускались черные беспорядочные локоны, как дикие растения, между которыми стремились вниз маленькие прямые змейки, старавшиеся достигнуть глазных впадин, которых они однако не достигали. Его большие темные глаза в спокойном состоянии глядели кротко и грустно, но он мог стрелять ими, и тогда зрачки походили на револьверные дула.
Он сел за уставленный стол и кинул огорченный взгляд на графин с водой.
— Почему ты всегда ставишь воду, Густав?
— Чтобы господин Фаландер не сгорел!
— Какое тебе дело до того, сгорю ли я или нет? Разве я не имею на это права, если хочу?
— Господин Фаландер не должен быть сегодня нигилистом?
— Нигилистом! Кто тебя научил этому слову? Откуда оно у тебя? Ты с ума спятил, малый? А?