Дмитрий Притула - Ноль три
То есть он мне, конечно, льстил, но было непонятно, зачем ему это нужно.
— Более того, вы знаете, что я всегда считался молчуном. Но я большой говорун. И моя семья это подтвердит. Да вы и сами в этом сейчас убеждаетесь. А почему я молчал на работе? А потому что меня не слушают. Вот стоит вам заговорить, все замолкают и слушают. Стоит то же самое сказать мне, никто даже не повернется в мою сторону. Стоит вам рассказать анекдот, все смеются, расскажи этот анекдот я, все лишь кисло улыбнутся. Отчего так?
— Не знаю. Думаю — оттого, что я старый работник.
— Нет, Елену Васильевну слушают, как меня. А она работает тридцать лет. Да и я уже здесь пять лет. Вы вспомните, когда вы отработали пять лет, с вашим мнением считались? К вам прислушивались?
— Я не помню, Олег Петрович. Никогда об этом не задумывался.
— Потому и не задумывались, что вас уважали всегда, — с жаром подхватил Алферов. — А в чем здесь дело, знаете? В человеческом классе, вот в чем. Меня в институте мучала зависть к молодым ребятам с дневного отделения. Вот они все что-то спорят, все куда-то торопятся, по театрам ходят, а мне работать и учиться. Да, учиться и работать. Ведь я же все сам, Всеволод Сергеевич, без толчка снизу и посторонних рук. Без отца. Мать — клейщица на нашей галошной фабрике. Пробивался и пробивался. А вечернее — известно, какое образование.
Меня от его слов малость повело — в этом был какой-то дурной тон, раскрываться перед человеком, который мало тебя знает, нет, этого я не понимаю. Хотел угомонить его соображением, что моя молодость была не сплошной мед и уж, конечно, не слаще его молодости, но вовремя спохватился — ах ты, мать честная, да он же считает меня старшим другом, потому доверяет мне, надо ему посочувствовать, и уж во всяком случае на искренность ответить искренностью, но ничего не мог с собой поделать — не раскрывалась моя душа, да и все тут. Не верил я ему да и только. Ну, не может тот Алферов, которого я знал прежде, стать вдруг таким широким, что распахнется перед человеком почти чужим. В его доверчивости усматривал я какой-то умысел. Было даже и совестно, но не верил я ему.
— Потому и решился стать заведующим. Новый виток в жизни. Административная работа. Вот здесь, Всеволод Сергеевич, еще не успел себя проявить. И я освобожусь от зависти. Вы не знали, что я честолюбив?
— Нет, не знал. Да я, по правде говоря, и не задумывался.
— А вы вообще мало обо мне думали. И что я был для вас — серая мышка.
— Ну, это уж вы слишком, — возразил я. — Надеюсь, я не такой высокомерный.
— Такой, Всеволод Сергеевич, такой. А теперь по сути дела. Я — администратор, вы — клиницист. И нам надо быть вот так, — и Алферов крепко сжал свои ладони: ну, то есть если мы будем заодно, их не расцепить никакой вражьей силе. — Если мы будем заодно, мы горы свернем.
— Да нам бы не горы сворачивать, — не удержался я от привычной своей насмешливости, — нам бы не каналы прокладывать, а людей лечить получше. Нам бы вот чтоб постоянно в машине был кислород, и чтоб были все лекарства. А то у меня кончается лазикс и нет седуксена.
— Все наладим, Всеволод Сергеевич. Но сейчас главное — быть вместе. Могу я на вас рассчитывать?
— Ну, разумеется, Олег Петрович. Да, — как бы внезапно вспомнил я, — меня к трем часам вызывает следователь.
— А что такое?
— Да тут дело давнее, — и я рассказал о вызове двухмесячной давности.
О маме и дочеОдиннадцать часов — самый разгул вечерней пьяной травмы. Большая трехкомнатная квартира, две комнаты совершенно пустые. В одной, жилой, две койки, покрытые тряпьем, стол и два стула — это все. Дочери двадцать один год — она даже хорошенькая, но очень уж немытая (многолетняя такая немытость), матери сорок восемь лет — под глазами мешки, волосы свалялись и пропитаны кровью. Обе привычно пьяны — речь связная, походка ровная, но пьяны застойно, невыветриваемо.
— В чем дело? — кинулся я к матери — у нее же кровавый колтун на голове.
— А ни в чем, — она смотрела на меня стеклянно и как-то немигающе.
— Давайте посмотрю голову, — настаивал я.
Но она оттолкнула мою руку, беззлобно посылая на фиг.
— Зачем же вызывали? — начал заводиться я — суббота, одиннадцать часов, самое горячее время.
— А я не вызывала. Это она. К ней и приставайте.
— Вы нас вызывали? — спросил я у дочери.
— Да, но не к маме, а к себе.
— Доча, покажи, как ты к маме относишься, — насмешливо сказала мать.
Они выпивали вместе, и оставалось полстакана водки. Каждая тянула стакан к себе. Жидкость малость расплескалась. Покуда доча возмущалась, мама ловким движением опрокинула остатки в рот.
Но когда она поставила стакан на стол, возмущенная доча тяпнула ее стаканом по голове. Но неаккуратно — стакан разбился, и доча порезала палец. Вот из-за этого пальчика, указательного, с многолетним трауром под ногтем, она нас и вызвала.
Возмущаться было бесполезно. Таня перевязала палец, а мама так и не позволила прикоснуться чужим мужским рукам к своей голове — видать, брезговала.
Я спросил, как это им удалось получить такую большую квартиру.
— А нас четверо. Вот мы с дочей и двое детей.
— А дети где?
— В Доме ребенка — где еще. Последний, я знаю, от Васьки.
— Мама, не говорите лишнего, — строго попросила дочь.
А через два месяца она выпала с балкона четвертого этажа. Она лежала на животе, вольно вытянувшись — левая нога чуть согнута, правая неестественно прямая. Вот именно — человек в позе полета.
— Хорошо. Рад, что мы договорились, — сказал на прощание Алферов. — Да, а почему вас следователь вызывает?
— Не знаю. Она была уже мертва.
Тут меня послали на дальний вызов, и в дороге я неторопливо соображал, а зачем я понадобился Алферову.
Все просто объясняется: он просит меня о поддержке, потому что не уверен в себе, потому что ему трудно, а он хочет, чтоб на работе его ценили и уважали как в родной семье.
Я уже было остановился на этой посверкивающей романтической слезинке, но капелька цинизма не покидает меня никогда, и она подсказывала — тут что-то не так. Этот наш консерватизм! Вот за долгие годы составилось мнение о человеке, и мы не в силах отбросить предубеждения.
Чтоб проверить свою догадку, на следующее утро я спросил Елену Васильевну, старшего врача другой смены, не говорил ли с ней Алферов по душам.
Елена Васильевна, женщина предпенсионного возраста, сухая, длинная, с серым цветом лица заядлой курильщицы, ехидно улыбнулась и сказала:
— Разумеется.
— На жалость брал? Говорил, что рос сиротой?
— И это тоже. Но больше благодарил за учительство в первые его годы. А также рученьки у меня золотые. Я, представьте себе, лучше всех делаю внутривенные. И записи у меня замечательные. Пусть Всеволод Сергеевич лучше кумекает, а зато рученьки у меня получше. Забавная похвала для врача с тридцатилетним стажем. И верно: что взять с женщины, — и она заливисто — с дымным подсвистом — засмеялась.
— Осталась только Надежда Андреевна. Надо бы спросить.
— И не спрашивайте — уже спрошено.
Надежда Андреевна, старший врач третьей смены, женщина уже пенсионная, медлительная и рыхлая. Считается, что у нее пакостный характер — всегда всеми недовольна, громогласно передает больничные сплетни, по любому поводу пишет докладные — ее не любят, но боятся. Характер не сахар, а врач она первоклассный. Практически без проколов.
— И на чем же Алферов ее достал? — спросил я.
— Она отвечать отказалась. Даже обиделась. Ну, вроде я что-то личное задела.
— Значит, он ее своим сиротством достал. Вот вы мне как мать родная. У вас всему учился.
— Выходит, так. Слушайте, а он вам эдак показывал? — и она сжала ладонь перед грудью.
— Само собой.
— Слушайте, да ведь он ловкач. Далеко пойдет мужчина, если не остановят. А я-то думала, он малость недоделанный фельдшер. А он ловкач, — восхищалась Елена Васильевна.
Да, но я забежал вперед. В тот день, когда со мной разговаривал Алферов, я сходил к Вите Острогожскому, следователю, моему приятелю. Он попросил подробно рассказать о тех двух вызовах.
— А в чем дело?
— Ты понимаешь, по городу идет шепоток, что мать выбросила свою дочку.
По его словам, все выглядело так.
Еще о маме и дочеОни в очередной раз вместе выпили, потом доча вышла на балкон и стала кого-то окликать. А мама, видя, что в бутылке осталось граммов двести вина, и понимая, что это ни то ни се, тихонько вышла на балкон, наклонилась и подсекла ножки дочи. А перила были низкие, и доча полетела вниз. А мама резво допила вино.
Вот этот человек, с кем переговаривалась доча, как будто видел, что на балконе мелькнула тень. Но все это он лопочет глухо, поскольку сам был выпимши.