Михаил Слонимский - Лавровы
— Ну, девушка, быть тебе сестрой.
Мариша работала в палате, где часто умирали.
Она никак не могла привыкнуть к этому. Запершись у себя в каморке (она поселилась при госпитале), Мариша частенько плакала. Ей было очень жалко людей, и жить становилось все страшнее и страшнее.
К весне в госпиталь привезли совсем молоденького самокатчика. Черноглазый веселый доктор признал его положение безнадежным. Самокатчик, раненный в грудь, умирал от чахотки. Рядом с ним лежал унтер с большими усами. У него было ранено бедро. Мариша не раз слышала, как унтер занимал мальчика разговором:
— Сколько звездочек у штабс-капитана?
Самокатчик робко отвечал:
— Че-четыре.
— «Четыре, господин унтер». Вот как нужно отвечать. А сколько у подполковника?
— Три, господин унтер.
— А полосок сколько на погоне у подполковника?
Вскоре самокатчик совсем ослабел. Еще утром он мог ходить. Спускал белые безволосые ноги на пол, вставлял сухонькие эти палочки в драные туфли и шлепал туфлями по палате. Так еще утром он бродил по палате, а перед обедом вдруг закачался и слабыми пальцами ухватился за кровать. Маленькое лицо его стало белей простыни, ярко проступили веснушки, и явственней обозначилось, до чего тонка его шея. Тельце его сразу как-то обмякло, и пот смочил рубашку.
Мариша подхватила мальчика и отнесла его на кровать. Он был совсем легонький, как ребенок.
Унтер не пытался больше с ним заговаривать. Он лежал молча, а к вечеру вытащил из-под подушки золотого «георгия», долго рассматривал его — видимо, хотел позабавить мальчика, — но потом опять спрятал его пол подушку.
Веселый черноглазый врач поставил в истории болезни самокатчика после слов «положение безнадежное» черту, как будто мальчик уже умер. И, когда он ушел, унтер пробормотал:
— Убивец проклятый.
Ночью унтер не спал. Он поглядывал на самокатчика, который изредка шевелился и стонал. И вдруг самокатчик захрипел.
— Санитар! — позвал унтер. — Санитар!
Тотчас прибежала Мариша.
Самокатчик последним усилием поднял одеяло на лицо, закрылся с головой и затих.
Унтер приподнялся на локте, повернул к самокатчику желтое, сухое, с обвислыми усами лицо.
— Митюха! — тихо позвал унтер. — Митгоха, а?
Самокатчик не отвечал и не двигался.
— Что ж это, Митюха? — спросил унтер. Он вынул из-под подушки «георгия» и опять позвал: — Митюха!
Митюха не отвечал.
Унтер долго смотрел на него, закрытого с головой одеялом, сунул «георгия» обратно под подушку и, увидав, что по щекам у Мариши текут слезы, приказал:
— Буди санитара, плачем не поможешь.
Подошел санитар, смачно зевая и крестя свой влажный красный рот.
Самокатчика раздели догола. Белье с кровати унесли. Голое, слегка коричневое тело до утра лежало на потрепанном красном матраце.
Утром самокатчика унесли, а на освободившуюся койку положили солдата-артиллериста с гноящейся раной на ноге. Это был Николай Жуков.
Когда в палату прибывал артиллерист, Мариша тотчас вспоминала, как опрокидывали все на своем пути артиллерийские упряжки, и удивлялась, что в самих артиллеристах нет ничего страшного и что они ничем не отличаются от других раненых. Но в этом артиллеристе было что-то необычное. Он совсем не стонал, глаза у него были недобрые, и она плохо понимала, почему он так следит за каждым ее движением. В то же время ей казалось, что он совсем не такой недобрый. Однажды он вдруг попросил ее рассказать о том, откуда она. Она ответила очень коротко и отошла. Этот раненый беспокоил и волновал ее иначе, чем все другие.
Как-то ночью он сказал ей:
— А ведь вас, Мариша, куда понесет, туда и попадете. Так нельзя. И нельзя жалеть всякого без разбору.
Обойдя раненых, Мариша уже шла к себе в каморку, и Николай проговорил эти слова почти шепотом. Мариша остановилась у его кровати. Тусклый и неподвижный свет лампочки, тлевшей под потолком, смутно освещал ее по-ребячьи наивное, но с упрямым подбородком лицо. Она ответила:
— Вас это не касается. Спите.
— Касается. Меня повесят, а вы вешальщика жалеть будете.
— Как вам не стыдно! — тихо воскликнула Мариша, и в ее голосе послышались слезы. — Что я вам плохого сделала?
Николай улыбнулся, глядя на ее бледное, усталое лицо.
— Не надо быть слишком хорошей, — промолвил он. — Надо жалеть с выбором. Я не про раненых говорю. Я вообще про людей говорю.
— А если у кого несчастье?
— Смотря у кого. Некоторым я желал бы несчастья, вот сам хочу кой-кому устроить несчастье.
Удивительнее всего было то, что, говоря такие злые слова, он улыбался доброй улыбкой. Но при этом он вовсе не шутил. Мариша привыкла к тому, что раненые говорят злые слова, даже ругаются. Но у этого все было как-то иначе. Она не знала, что ему ответить.
— Спите! — сказала она строго. — Ночь!
И ушла к себе в каморку.
Но с тех пор Николай то и дело заговаривал с ней.
Каждое его слово было полно гнева, но в то же время она слышала в его голосе неожиданную доброту. Он заговаривал с ней так, словно давно ее знает и лучше понимает ее мысли и чувства, чем она сама. Как будто он и есть тот дядя, к которому она ехала в Петроград и который, как она недавно узнала, умер перед самой войной.
Николай не выздоравливал. Рана гноилась. Веселый черноглазый врач уже заранее определил, что в артиллерию ему не вернуться — там надо ездить верхом. А в пехоте он еще может пригодиться. Положение, во всяком случае, не безнадежное. Ничего. Солдат еще послужит.
XIV
В одном из октябрьских номеров вечерней газеты Борис прочел о том, что член Государственной думы Михаил Борисович Орлов состоит в военно-морской комиссии. Это был отец Сережи Орлова, его товарища, вместе с ним окончившего гимназию ускоренным выпуском. Борис бывал у Сережи дома и знал его отца лично. Прочитав об Орлове в газете, он отправился к нему, чтобы рассказать о том, что видел и пережил. Может быть, этому человеку, стоящему теперь у власти, полезно будет узнать правду о солдатской жизни? И еще: может быть, он поможет Борису. Впрочем, Борис сам не знал, чего хочет от члена Государственной думы.
Было восемь часов вечера, когда Борис позвонил у двери общественного деятеля. Член Государственной думы был дома и музицировал. Он сидел в гостиной перед роялем на круглом вращающемся стуле; на таком же стуле рядом с ним сидела его жена. В четыре руки они разыгрывали «Сон в летнюю ночь» Мендельсона.
Чистенькая горничная пустила Бориса в прихожую и постучала в дверь гостиной. Музыка прекратилась, и недовольный голос спросил:
— Кто это?
Дверь скрипнула, и член Государственной думы появился перед Борисом. Это был большого роста, плотный человек в идеально чистой пиджачной паре. Борис знал, что это не бутафорская массивность: гимназистом он не раз стискивал зубы, когда Орлов жал ему руку.
Член Государственной думы не узнал Бориса. Только когда тот назвал себя, он вспомнил:
— Ага! Как же! Пожалуйста. Но Сережи нет. Сережа был тяжело ранен, а теперь поправился и снова на фронте. Я у вас вижу «георгия». Это хорошо. Но почему вы до сих пор солдат, а не офицер? Вы ко мне по делу?
Он провел его в гостиную и познакомил с женой. Жена, поздоровавшись с солдатом, вышла. Член Государственной думы опустился в кресло и пригласил Бориса сесть.
Все было мягко в комнате: ковер на полу, диван, кресла, стулья. Лицо у члена Государственной думы приняло привычно-внимательное выражение. Лицо было полное, чисто выбритое, с большим мясистым носом.
Борис начал, волнуясь:
— Я пришел к вам сказать, что солдатам очень плохо.
Тут все мысли ушли от него, он подцепил на лету тольку одну: про трамвай — и продолжал:
— Солдатам даже в трамваях не разрешают ездить.
Большое тело члена Государственной думы заколыхалось в кресле.
— То есть как это? Они виснут на всех подножках, забивают площадки, затрудняют пассажиров… Нет, нельзя! Возмутительно!
И еще несколько восклицаний, не имеющих особого значения, выскочило у члена Государственной думы уже просто по инерции. Потом он снова успокоился в своем мягком кресле. Видно было, что и сам он, и кресло, и гостиная, и жена, и горничная — все это держится на каком-то твердом убеждении, сдать которое было бы для члена Государственной думы равносильно смерти.
Борис понял уже, что пришел напрасно, что ни совета, ни помощи он тут не получит. Он продолжал с упорством, в полном отчаянии:
— Если так будет дальше, то может случиться военный бунт.
Эти слова вырвались у него непроизвольно. И также непроизвольно вылетел ряд возмущенных восклицаний члена Государственной думы:
— Родина требует жертв, а вы думаете о пустяках. Сережа лежал при смерти, он страдал ужасно, но ни на один миг не поколебался. Он думал только об одном — о том, чтобы снова пойти на позиции. — Орлов овладел своим волнением и заговорил сухо, но твердо и решительно: — Я не считаю возможным говорить с вами о делах, которых вы совсем еще не понимаете. Если вам нужна моя помощь, то я вам, как Сережиному товарищу, окажу ее с удовольствием. — Он записал в блокнот полк, в котором служил Борис, сунул блокнот обратно во внутренний карман пиджака и продолжал: — Вы интеллигентный человек, а не простой мужик. Советую вам лучше разбираться в происходящих событиях. Надо сознательно относиться к жизни. Настроение армии нам прекрасно известно. Не все обращают внимание на такие пустяки, как запрещение ездить в трамваях. Мы живем в историческую эпоху, которая требует крайнего напряжения сил и максимального мужества. Нужно довести войну до конца и только тогда подумать о реформах.