Владимир Сосюра - Третья рота
Он лежал весь в язвочках, опухший и терпеливый. Оспинок он не раздирал ногтями, хотя очень мучился, всё у него чесалось.
Однажды он попросил у меня напиться воды. На табуретке стоял почти полный стакан. Я дал его братику.
Он выпил, не отрывая губ от стакана, и весь скривился:
— Кисло!
В стакане был уксус.
Я решил, что отравил братика, и сердце моё похолодело от ужаса.
Но всё обошлось.
Мне уже двенадцать лет.
Село было дикое и страшное.
Один бедняк украл у женщины кофту и полбутылки водки, их откопали в земле, куда тот зарыл краденое.
Как страшно его били! Лопатой. Её округлым и широким остриём ему рассекли голову, и он лежал весь окровавленный и сплющенный… Его пинали ногами, били тяжёлыми сапогами по бокам и по лицу, а он только тяжко стонал и охал… А потом затих.
Я, чтобы помочь отцу, носил из правления сельскую переписку в село за горой. Идти было далеко, а особенно по тому селу, бесконечно длинному.
В поле меня часто настигала гроза. Я очень боялся молнии, которая убивала людей, и в панике метался по дороге, когда гром багряно рвал надо мной грозные тучи…
Потом гроза проходила, и солнце наполняло мою душу.
Мы, мелкота, за гривенник в день обкапывали деревья у помещика в саду и оббирали гусениц с деревьев, обрезали сухие веточки ножницами на длинной палке.
Помещик, низенький, остроносый и надменный, иногда снисходил с высот своего величия и разговаривал с нами. Он спрашивал меня об отце.
Я сказал ему, что мой отец может быть не только писарем, что он работал и строителем, и маркшейдером, что он знает наизусть все законы, под каким они номером и от какого числа. А помещик, раскачиваясь передо мной на носках своих лаковых ботинок, сквозь зубы процедил:
— Видно сову по полёту, какова она.
Я молчал.
Что я мог сказать этому пустоголовому выродку, если он мне не верил.
И вот началась холера.
В селе запахло дезинфекцией, везде были разляпаны белые пятна извёстки.
Кулаки повели агитацию, что врачи и все, кто им помогает, травят народ.
Особенно один куркуль зверски ненавидел моего отца, натравливал на него тёмных людей за то, что отец очень активно боролся с холерой и разъяснял людям, что следует делать, чтобы не заболеть этой страшной болезнью.
Дочь у этого куркуля была очень вредная, она дразнилась, показывала мне язык, и за это я бросил в неё кремешком, которыми мы играли на завалинке.
Она расплакалась и помчалась жаловаться отцу.
И вот этот разъярённый бородатый бугай выскакивает и гонится за мной.
Я бегу быстро, хочется ещё быстрей, но не могу, от страха у меня немеют ноги. А за мной тяжело ухают куркульские сапожищи, и земля качается подо мной.
Но он меня не догнал…
Как-то он показывал своих лошадей управляющему экономией (Камянский оросительный участок). Тот в белом костюме и такой же шляпе приехал на фаэтоне с женой.
Грузно вылез из него и, заложив руки за спину, толстый и молчаливый, смотрел, как этот куркуль перед ним и перед беднотой, которая тоже потянулась на зрелище, хвастается своими чёрными, как вороны, скакунами с тугой, блестящей шкурой.
Смотрел управляющий, смотрели люди, но смотрели они по-разному.
В глазах управляющего — барская снисходительность, а у людей — печаль и гнев…
Однажды я отправился на подворье к соседу. Его сын, уже парубок, хорошо относился ко мне, и я по-детски к нему тянулся.
Я стоял во дворе, а он неподалёку от меня раскручивал над головой палку. Палка вырвалась из его рук. Я инстинктивно наклонил голову, и страшная смерть просвистела надо мной…
Девочка Оксана, дочь соседа напротив, очаровала мою юную душу своим задумчивым лицом и чёрными бровями.
Я любил её.
Конечно, моя любовь была чистой и наивной, как утренняя роса на травах, как голос соловья в кустах, когда веет сладкий предрассветный ветер.
Потом, когда я уже учился в сельскохозяйственной школе при Камянском оросительном участке, я часто встречал её во время дежурства на ферме, она там работала, и тогда меня по-прежнему чаровала её гордая красота.
Но я ей ничего так и не сказал.
XVI
У своих родственников, Сидора Сосюры и его жены, тёти Гали, я целое лето работал на току. За это в конце лета я получил пуд муки.
Муку я продал на базаре за 75 копеек и на эти деньги купил билет на право обучения в нашей «двухклассной министерской школе», в которой надо было учиться пять лет.
Но меня приняли не на первое, а на третье отделение, потому что отец подготовил меня к нему ещё тогда, когда учительствовал в сёлах Донбасса. Я стал учеником.
И это для меня было такое счастье, такое счастье!
Когда нам задавали уроки, например, по истории «от сих — до сих», то меня не устраивало читать «до сих», и я читал дальше. Мне было интересно, что дальше… Вообще в детстве я много читал.
Я уже полюбил бронзовые образы «Илиады» и «Одиссеи», плакал над «Кубком» Шиллера, был увлечён Зейдлицем и Уландом в переводах Жуковского и Лермонтова, ну и, конечно, заливал слезами страницы «Кобзаря» Шевченко.
Сказки Пушкина меня пленяли, как и «Демон» Лермонтова, и это одновременно с «Сыщиком» и «Пещерой Лейхтвейса» и «Индейскими вождями»…
Однако мешанины от всего, что я запоем глотал в то время, у меня в голове не было.
Словно какая-то волшебная рука старательно и нежно раскладывала в моей душе всё по полочкам, и душа моя всё росла и росла, и крылья её постепенно обрастали орлиными перьями — крылья знания и фантазии.
У нас в школе раз в неделю был общий урок пения, которое нам преподавал (теорию и практику) заведующий школой Василий Мефодиевич Крючко. На этом уроке всегда присутствовали ученики 3-го, 4-го и 5-го отделений.
Мы часто пели патриотические песни и чаще всего:
Гей, славяне! Ещё наша
речь свободно льётся,
пока наше верное сердце
для народа бьётся!
Там, в этой песне, есть слова:
Пока люди все на свете
превратятся в гномов!
Василий Мефодиевич спросил, обращаясь к ученикам всех трёх отделений (я тогда был на третьем):
— Кто мне скажет, что такое гномы?
Все молчали.
Тогда я поднял руку.
— Ну, Сосюра!
— Карлики.
А уже на четвёртом отделении, когда Василий Мефодиевич доказал у доски второй случай равенства треугольников и задавал уроки на следующий день, он вдруг спросил:
— А кто сейчас мне докажет эту теорему?
Все молчали.
Тогда я поднял руку.
— Ну, Сосюра!
Я вышел из-за парты и, слово в слово повторяя Василия Мефодиевича, доказал теорему.
Он говорил обо мне ученикам: «Сосюра блестяще владеет литературным русским языком, но он любит иногда задавать такие идиотские вопросы, что у меня просто уши вянут».
А я действительно иногда задавал ему вопросы, только у Василия Мефодиевича уши вяли не от стыда за меня, а за себя. Потому что он не мог ответить на мои вопросы, как когда-то моя мама, когда я пятилетним мальчиком спрашивал у неё: «Почему Бог создал человека таким непрочным?»
Вани уже не было. И я один носил воду в дом.
Но у нас не было верёвки.
Мне стыдно просить верёвку у людей, и вот я стою зимой на наледи от разлитой воды, в маминой тёплой кацавейке и больших отцовских сапогах, и молча мёрзну.
И тут подходит полная и румяная, тепло одетая богатая селянка. Она смотрит на меня и, сочувственно качая головой, тащит воду, приговаривая:
— Бедное дитя! Как замёрз-то! Уж и ручки и губёнки посинели!
Вытащила воду и пошла.
А вот подходит бедная женщина.
Она молча вытаскивает воду, сперва наливает мне, а потом уже себе и уходит, святая и вся сияющая в моём детском воображении, женщина-труженица с большой буквы.
И таких миллионы.
Потом уже, на фронтах гражданской войны, мы идём, после тифа, в обозе, худые, измождённые, пожелтевшие и голодные.
Идём через село.
А у ворот стоят толстые кулачихи и, скрестив руки на своих высоких, полных сала и молока грудях, сочувственно покачивают своими поросячьими головами.
Дадут ли хлеба?
— Бельё давай!
А где его возьмёшь, бельё, когда мы его давно променяли на хлеб. А бедная женщина молча выносит нам из последних припасов буханку хлеба, а то и накормит кислым молоком с мамалыгой.
Святые и прекрасные женщины нашего народа!
Они молча делали своё святое дело.
А куркулихи — не женщины нашего народа, это уродины без души, не имеющие никакого права называться людьми.
Мне нравится Василь Константинов, который потом, в войну, был добровольцем «батальонов смерти». Красивый, чернобровый и храбрый, он был очень сильным и горячим.
Не нравилось мне только, что он такой жестокий.
Я видел, как Василь с валахскими хлопцами (сам он тоже валах) убивали на глинище возле Донца собаку.