Татьяна Устинова - Мой генерал
Поначалу Марина упорно и продолжительно заворачивала себя в простыню, чтобы он не мог ее «разглядывать», а потом как-то размякла, раскисла, перестала поминутно «топорщиться» и «держать спину».
Что-то очень сибаритское было в том, что они одни в бассейне, ставшем огромным и таинственным, — свет был погашен, сияла только цепочка ламп на дне. Из-под воды поднималось голубое пламя, по потолку ходили жидкие блики. И в сауне они были одни — на горячих, гладких желтых досках, от которых упоительно и остро пахло деревом. Шезлонги были удобными, простыни махровыми, и Федор Тучков просто грелся, ничем ее не смущал и не затевал ничего «такого».
Теперь она уже была не против — пусть бы затеял. Но не просить же его об этом! А может, попросить? Только как? Она не знала.
— Ну как тебе пиво? — Он плюхнулся рядом, шезлонг скрипнул и отъехал назад.
Федор вытянул ноги и ладонью смахнул с лица воду. Щеки у него были красными, как у мальчишки. Марина на него засмотрелась.
Он взял с плетеного столика свою бутылку, закинул голову и весело забулькал.
— Хорошо, — заключил он, перестав булькать. — Мы с отцом каждую неделю баню топим. На участке. Я тебя отвезу.
Это было обещание или ей только так показалось?
— Мама какие-то чаи заваривает, ягодные смеси, а мы с отцом все больше по пиву. Она даже обижается, говорит, зачем я стараюсь?! Она смешная. А у тебя?
— Что?
— Какая мать?
Марина не знала, как ответить на этот вопрос. Уж точно не смешная.
Какая у нее мать? Твердая? Непреклонная? Строгая?
Выходило что-то очень похожее на характеристику пламенного революционера двадцатых годов, а мать не была пламенным революционером.
— Она… не очень счастливая, — сказала Марина наконец. — Отец рано умер. Он ей во всем подходил, был профессор, доктор наук и все такое, а потом оказалось, что все эти годы у него была вторая семья, и какая-то очень простая. Она продавщица или швея, я не помню, и потом мама с бабушкой это от меня долго скрывали. Я узнала, только когда выросла, мне мама сама рассказала.
— Зачем?
— Что?
— Зачем рассказала?
Марина улыбнулась жестяной улыбкой.
— Чтобы я была ко всему готова, так она сказала. Понимаешь? Чтобы никому и никогда не доверяла. В смысле — мужчинам. Даже самые лучшие из них, сказала она, на самом деле подонки. Они по-другому организованы. Крайне низко. У них нет никакого чувства ответственности ни перед кем. И рассказала про отца.
Мать рассказывала ровным голосом, сидя на жестком стуле, и ее спина была такой же прямой, как спинка ее стула. Руки с накрашенными ногтями лежали на белой скатерти, чуть подрагивая. Марина смотрела на них, и внутри у нее все корчилось и обугливалось, как будто там поливали кислотой, — она не хотела слушать, не могла, боялась, а мать все говорила и говорила, ровным, спокойным голосом.
Еще она говорила, что глупо и невозможно потратить жизнь на то, чтобы оказаться служанкой у никуда не годного, отвратительного представителя другого биологического вида. Жизнь одна, надо жить ее только с собой. Уж она-то, мать, сейчас это отлично понимает. От сожительства с этим самым другим видом могут появиться детеныши, и тогда вообще смерть — полная потеря себя, конец индивидуальности, пожизненное рабство, каторжные работы.
Только услужение, животные радости, вроде сытного обеда и сна. Ты больше не человек, ты некое передаточное звено для дальнейшей экспансии этого самого биологического вида, с которым имела несчастье связаться.
И все. Все.
Ужас плеснулся той самой кислотой, как будто растопил тонкий флер, застивший глаза весь этот невозможный день.
Мать предупреждала ее, а она!.. Она не вспомнила ни одного урока из того, что преподавала ей жизнь, — мать всегда толковала про эти уроки.
Боже мой, где я, что со мной?! Ночь, бассейн, и рядом незнакомый — почти! — голый мужик с бутылкой пива и толстой цепочкой на бычьей шее!
Они крайне низко организованы. Они подонки. Даже самые лучшие из них никогда…
— Марина.
Она сейчас поднимется и уйдет. Она не останется тут ни на одну минуту. Он просто воспользовался ситуацией, он…
— Марина.
Еще не все потеряно. Она еще успеет вернуть свою свободу. Впрочем, он и не претендовал на ее свободу. Он присвоил ее тело, но с телом она как-нибудь разберется!
— Марина, черт тебя побери.
Она вдруг как будто опомнилась, остановилась и посмотрела вокруг. Оказывается, она уже успела натянуть халат и даже завязать его туго-туго. Федор Федорович Тучков смотрел на нее внимательно, без тени улыбки.
— Что с тобой?
Он продолжал сидеть, хотя его поминутную, как у дрессированного пуделя, вежливость она уже хорошо знала. Он продолжал сидеть, не делая ни одного движения, — даже рука так же свешивалась с подлокотника, кончики пальцев чуть касались ковра.
— Что с тобой?
Она не могла рассказать ему про крайне низко организованных мужских особей, и про свой страх, и про кислоту, залившую внутренности. И еще про то, что все, что он затеял, — не для нее.
Он ошибся. В пылу своего курортного расследования, которым он, оказывается, занимался, он принял одно за другое. Он принял Марину за кого-то еще. За развеселую и ничем не обремененную девицу, которая станет пить с ним пиво, скакать по трехспальному сексодрому, валяться на пляже, почесывать пятки, обмирать от теннисных побед и бронзовой груди эпохи Возрождения.
Она не такая. Она не станет. Она не может.
Он все перепутал.
— Все зашло слишком далеко, — сказала она холодным профессорским голосом. Этот ее голос Эдик Акулевич называл «кафедральным». Шутил. — Прости меня. Не знаю, что на меня нашло.
— Что нашло?
— Я не должна была ничего этого делать.
— Чего этого? Пить пиво? Купаться в бассейне?
Он не понимал, что такое могло с ней произойти за одну минуту у него на глазах. И что теперь с ней делать?
Ее нужно было как-то возвращать оттуда, где она оказалась сейчас, это-то он понимал. Только как? Как возвращать, если он понятия не имеет, что с ней?!
— Федор, мне нужно идти. Правда. Я… слишком увлеклась. Это непростительно, я знаю, но все же я прошу меня… простить. Где мои тапки? А, вот они.
Он продолжал сидеть.
Господи, сделай так, чтобы он не двигался, чтобы он так и сидел, свесив до пола длинную руку, чтобы только не делал ни одного движения, потому что если не сделает, значит, все правильно. Значит, так оно и есть — крайне низко организованные, примитивные существа другого биологического вида, и жаль тратить на них свою единственную жизнь, и мама права, Беркли с Йелем единственное, ради чего стоит жить.