Татьяна Устинова - Большое зло и мелкие пакости
— Вы думаете, он меня все-таки убьет, Игорь Владимирович?
— Я не знаю, — сказал Никоненко честно, — но я постараюсь сделать все, чтобы вы остались целы.
Ты уже два дня старался.
Будешь дальше так же стараться, ее как пить дать укокошат.
Охрану к ней, конечно, никто и не подумает ставить. Это вам не Потапов Дмитрий Юрьевич. Это дело президент под личный контроль не возьмет. И Генеральному прокурору до потерпевшей Сурковой дела столько же, сколько мне до вождя племени зулусов из Центральной Африки.
— Хватит, — сказал врач решительно, — вы ее уже успокоили.
— Постарайтесь не бояться, — попросил Никоненко. Душевный тон, когда на помощь не приходил Анискин, давался ему плохо. — Сюда он больше точно не придет. А там посмотрим.
— Мне нельзя, — сказала она серьезно, — у меня Федор.
— Вы что? — спросил врач грубо, когда они вышли в коридор. — Не могли ей сказать, что это все ерунда?
— Не мог, — отрезал Никоненко.
— Почему?
— Потому что это не ерунда.
Из ординаторской он позвонил Печорину.
— По крайней мере, — сказал полковник недовольно, — это подтверждает, что стреляли действительно не в Потапова. Нам от этого только плюс. Если всю комбинацию не придумали для отвода глаз.
Никоненко промолчал. Он был совершенно уверен, что дело тут вовсе не в “отводе глаз”, и полковник знал его точку зрения.
— Дятлов с Морозовым свидетелей опрашивают. Тебе бы тоже этим заняться, Игорь Владимирович.
— Разрешите навестить Дмитрия Лазаренко и Больц?
— Ищешь, где погорячее? — спросил полковник то ли с осуждением, то ли с одобрением.
— Никак нет. — За окном сияло солнце, мокрый асфальт сверкал нестерпимо. Неужели все-таки весна? — Собираюсь допросить мать и… подругу.
Язык неожиданно зацепился за слово “подруга”, и поэтому выговорилось оно нечетко. Полковник ничего не заметил.
— Валяй, — сказал он свое любимое слово. — Вечером подъезжай, поговорим. А с записками надумал чего?
— Пока нет, — соврал Никоненко. — Пока думаю.
Он положил трубку, подошел к окну и распахнул форточку. Плотный влажный воздух, в котором совершенно осязаемо плескалась весна, вломился в затхлое помещение, стукнул деревянной рамой, сквозняком дернул дверь.
Надо ждать, когда она очухается, и начинать все сначала — что у нее за работа, что за семья, что за квартира, что за зарплата, что за мужики присутствуют в ее жизни. Нужно поднимать все связи ее подруги и выяснять, что за выгода может быть той от смерти этой.
Совсем близко ревело Садовое кольцо. Ревело тоже как-то очень по-весеннему, настырно, весело, освобождение, и птаха кричала ошалевшим от весны голосом, и вода капала, лупила по жестяному крашеному подоконнику.
Капитан вздохнул и прикрыл форточку, выгнав весну на улицу.
Он должен работать. Он должен правильно думать, и тогда, может быть, эта самая Суркова, владеющая капельницей, как фехтовальщик рапирой, останется жива.
Думать ему не хотелось. Работать было лень.
Вздохнув так, что что-то пискнуло то ли в груди, то ли в желудке, он пролистал записную книжку и нашел телефон.
У полковника мобильный имеется, подумал он, рассматривая желтую допотопную трубку, а нам не положено. Не заслужили. Скажите спасибо, что в Москву взяли, а то сидел бы в сафоновском райотделе до пенсии.
Вот будет пенсия, куплю новый гамак и заведу… пасеку.
Почему именно пасеку, Никоненко не знал, мед с детства терпеть не мог, просто слово было хорошее. Такое… летнее, пахнущее липовым цветом, лугом, влажным речным песком и ромашками.
Вдвоем с Анискиным они были слегка сентиментальны.
В трубке щелкнуло, гудки прервались, и значительный, “бархатный”, как пишут в романах, голос сказал Никоненко в ухо:
— Алло.
— Здравствуйте, Дмитрий Степанович, — заговорил Никоненко, — это вас из уголовного розыска беспокоят. Нам бы поговорить с вами. Недолго, Дмитрий Степанович!
— Но я уже разговаривал. Со мной разговаривали. Все, что знал, я уже изложил.
— Это все понятно, понятно, Дмитрий Степанович, — запел Никоненко-Анискин, — вы человек занятой, особенный, творческий, так сказать, человек, но без вашей помощи, Дмитрий Степанович, никак мне не обойтись.
— Вы хотите, чтобы я к вам приехал?
— Не смею, не смею настаивать! — вскричал “Анискин”. — Я сам подъеду, только скажите адресок, чтобы я записал.
Адрес был не тот, что в его записной книжке.
— Я у родителей, — пояснил значительный голос, — приезжайте.
Никоненко положил трубку и пообещал телефону:
— Сейчас приеду.
* * *
Дверь ему открыла пожилая женщина с уютным кукишем седых волос и полными белыми руками в нелепых коротких рукавчиках. Фартука в оборках на ней не было, однако сразу было понятно, что это домработница.
— Проходите, пожалуйста! — сказала она приветливо и отступила в сторону, чтобы прикрыть за Никоненко дверь. Очевидно, так было положено — горничная закрывает дверь за гостем, — но непривычный к горничным капитан моментально почувствовал себя неловко.
— Проходите, пожалуйста, — повторила она, выскальзывая из-за него с неожиданной грацией. — Дима вас ждет. Нет, обувь снимать не нужно.
— Грязно на улице, — пробормотал Никоненко, покраснев как рак. Один ботинок он уже снял, второй только расшнуровывал. Горничная стояла над ним и ждала, когда он кончит возиться с ботинком. — Да и у вас ковры такие…
Она посмотрела на пол, как будто впервые увидела.
На полу был солнечный желтый и коричневый ковер, а дальше, в дверном проеме, начищенный светлый паркет, и книжные полки от пола до потолка, и креслице выглядывало — изогнутая спинка, зеленое сукно, — и стремянка на латунных, обтянутых резиной колесах, и малиновая портьера с золотыми бомбошками по краю. И портрет! Потрет значительного седовласого господина, с лицом одухотворенным и даже несколько возвышенным, над каминной полкой.
Интересно, камин настоящий или поддельный?
— Это отец Димы, Степан Петрович, — пояснила горничная, увидев, что гость застыл, так и не сняв ботинка, — известный художник, лауреат государственных премий, его работы выставляются в Манеже и в Третьяковской галерее. — Она говорила тоном экскурсовода, который любит свою работу и гордится своими экспонатами. — Портрет написал Александр Шилов.
Точно! Шилов! Никоненко не был знатоком художественных направлений, но этого самого Шилова он все же где-то видел. Все картины были такими же, как портрет хозяина дома, — слащавыми, многозначительными, увесистыми. Красотища лезла на передний план, за ней было не разобрать, хороша картина или плоха. А может, и разбирать было нечего.