Йоханнес Линнанкоски - Песнь об огненно-красном цветке
— Ну вот, путь свободен. Я открою дверь снаружи. А о том, чтобы они держали язык за зубами, я позабочусь — в этом можешь быть уверена.
Спокойный и улыбающийся, он подошел к девушке.
— Ах ты моя Смугляночка, как ты легко пугаешься… Успокойся же… Успокоилась?
— Раз ты опять со мной — я спокойна.
— А знаешь что? — почти озорно спросил юноша. — Именно так и должно было все случиться, иначе получилось бы… как у других.
Они рассмеялись, хотя на глазах у девушки блестели слезы. В окне алела заря.
— А ты ведь еще ничего не знаешь. Дай-ка я расскажу тебе все по порядку, — у нас с тобой все необыкновенно — от начала до конца. Ты думаешь, я пришел сюда обычной дорогой? Нет, меня примчал бешеный поток и по пути стерегла смерть.
— Как так?
— Незадолго до того как я пришел к тебе, на сплаве у нас образовался затор. Никто не решился его разобрать, да и я тоже, наверное, не отважился бы, если бы не вспомнил тебя и не услышал твой голос. «Ты должен прийти ко мне не так, как другие, — говорила ты, — ты должен быть не таким, как все». И вот я пошел и разобрал затор, а когда бежал обратно — упал, и все подумали, что я утонул. Но я опять вскочил и помчался через порог, так что волны хлестали, по ногам. А когда я выбрался на берег, старшой сказал: «Молодец, теперь можешь идти к той, которая ждет тебя».
— Вот и неправда! — воскликнула девушка.
— Ну последних слов он, действительно, не сказал, их я сам прибавил. А потом нас заперли здесь, чтобы все у нас было не как у других… Вот такую я тебя и люблю, моя Смугляночка, такую, которую приходится искать, вступая в борьбу со стихиями… Но я говорю — моя Смугляночка, а моя ли ты? Ведь сама ты мне этого еще не сказала.
— Твоя ли я, Олави?! — И девушка обвила его шею обеими руками.
Восходящее солнце заглянуло в окошко и бросило красноватый отблеск на руки девушки.
«Все прекрасное — красного цвета!» — шепнула фуксия бальзамину.
Солнце приветственно встало над пологим берегом, вдохнуло ночной сырости и испило утренней росы — внизу, над рекой, плавал еще туман.
Олави, счастливый и бодрый, спускался по косогору.
На берегу, ниже порога, стояла группа деревенских парней. В короткие летние ночи они дежурили иногда на сплаве, зарабатывая себе на табачок.
Когда Олави их заметил, счастье его словно испарилось.
Ему показалось, что на плечи его снова легло тяжелое бревно. Несколько часов назад, освобождая дверь, он поднял его на плечо и понес обратно к риге. Он был тогда так счастлив, что тяжесть показалась ему шуточной, а сейчас… Сейчас ему очень хотелось, чтобы они сказали что-нибудь насмешливое или бросили на него многозначительный взгляд. «А вдруг они притворятся, что ничего не случилось, — волновался он, — тогда я не смогу их достойно приветствовать».
Щеки юноши вспыхнули, когда он подошел к своим недругам. Он настороженно посмотрел на них.
Парни держались как ни в чем не бывало.
Олави нашел в траве свой багор и, продолжая зорко следить за ними, обтер с него росу.
Парни стояли с каменными лицами. Олави прикусил губу. «Неужели я так и уйду ни с чем?»
Он прошел мимо группы, глаза его горели.
Вдруг за его спиной послышался тихий смешок. Но не успел он еще смолкнуть, как раздался звук пощечины и насмешник растянулся на мокрой траве.
— Вот павлин выискался! — крикнул кто-то, и двое парней коршунами набросились на Олави.
Первого из них Олави схватил одной рукой за шиворот, другой — за штаны и далеко отшвырнул. Второго рванул за грудь, поднял высоко в воздух и, словно мокрую рукавицу, бросил в траву.
— Мерзавцы! — Голос у него дрожал от гнева, глаза побелели, руки сжались в кулаки. — Наваливайтесь все разом, давайте сводить счеты!
Парни сердито заворчали, но смолкли, услышав спокойный и рассудительный голос:
— Ты, пришелец, уже с лихвой рассчитался за маленькую шутку. И если ты мужчина, как нам хотелось бы думать, слушая твои слова, ты нас поймешь. Дело было не только в том, чтобы подшутить над тобой. Мы все немножко гордимся этой девушкой, и до прошлой ночи она никому не открывала свою дверь. А тут является какой-то бродяга-сплавщик и идет к ней, как к собственной жене…
— Сами вы бродяги! — И Олави сделал шаг в сторону того, кто говорил.
— Не шуми понапрасну! — спокойно продолжал голос. — Я не хотел тебя оскорбить. Мы — друзья ее детства, а ты — чужой, и я снова повторяю, что речь идет о чести девушки, о чести всей деревни. Оставь девушку в покое, чтобы над ней не стали насмехаться.
— Это вы-то знаете, кто я такой?! — Олави гордо скрестил руки на груди. — Вы стережете честь девушки?! Вы, которые шатаетесь ночами под ее окнами? Хороши пастыри, нечего сказать! Так знайте же все: я буду ходить туда, куда вздумаю, — даже если это будет спальня самой герцогини. Я буду ходить к девушке каждую ночь до тех пор, пока не уйду из этой деревни. Клянусь — и это так же верно, как то, что я стою на собственных ногах, — если за окном появится хоть одна голова, если кто-нибудь осмелится теперь или впредь сказать о ней хоть одно худое слово или бросить на нее насмешливый взгляд, — с тем я разделаюсь так, что он не встанет во веки веков.
Сказав все это, он пошел вверх по косогору с гордо поднятой головой. Парни глядели ему вслед, и никто из них не проронил ни слова.
На заре
«Ты спрашиваешь, какое время я больше всего люблю? — мечтательно сказал бальзамин. — Вот это. Я люблю ночь и славлю ее».
«Я тоже, — отвечала фуксия. — Так хорошо шептаться в сумерках, когда стираются все контуры и отчетливо видится только блеск глаз. Но утро так прекрасно, особенно то мгновение, когда поднимается солнце, блестит роса, и листья на деревьях едва колышутся под дыханием проснувшегося ветерка».
«Да, мой друг, жизнь, в сущности, всегда прекрасна. Прекрасно утро, возвещаемое криком петуха, птичьим щебетом и гомоном ребятишек. Прекрасен день, когда солнечные лучи покоятся на полянах, а труженики, с блестящими от пота лицами, с искрящимися глазами, собираются к обеду, проходя через двор. Прекрасен вечер, когда удлиняются тени и на лесной опушке звенят колокольчики возвращающегося домой стада. Но ничто не сравнится с ночью, потому что только ночью мы обретаем самих себя».
«Обретаем самих себя? — переспросила фуксия. — Кажется, я начинаю тебя понимать».
«Самих себя и те заветные слова, которые не звучат в сверкающем блеске дня, — продолжал бальзамин. — Днем мы принадлежим миру, днем — все общее и нет ничего сокровенного. Но когда подходит ночь, приближается наш час. Он незаметно крадется под тенью деревьев и робко присаживается в углу комнаты, он таинственно брезжит в темнеющем воздухе и пробуждает в нас то, что дремлет днем.
А когда он наступает — наш час — и дивно распускаются струящие аромат цветы, тогда все постороннее спит, не спят только…»
В сумраке мелькнула женская рука.
«Не спят только?..» — вполголоса спросила фуксия.
«Только те, что счастливы!» — шепотом ответил бальзамин.
— Господи, до чего же ты хороша, Смугляночка! Ты — словно сама ночь: пьянящая и пленительная, таинственная и непостижимая, как осенняя ночь, которую освещают только зарницы. Лишь теперь я узнал, как прекрасна юность, как необъятна любовь. Она является к нам, словно король в золотой карете, она призывает нас к себе и уносит с собой… Но отчего ты дрожишь, родная? Почему у тебя такие горячие руки, почему ты смотришь на меня таким странным взглядом?
— Мне жарко… нет… не знаю… я слишком счастлива.
— Слишком счастлива?
— Не знаю… не знаю… мне хотелось бы…
— Чего хотелось бы?
— Ах, не знаю… ничего не хочу… ничего не умею сказать… Я… боюсь…
— Меня боишься?
— Что ты?! Разве я могу бояться тебя? Я…
— Ну, доверься же мне… Я пойму тебя с полуслова.
— Я боюсь… да нет, все равно, я не сумею сказать… о господи, до чего же я люблю тебя!
«А самым прекраснейшим мигом из всех прекрасных, — зашептала фуксия, — был для меня тот, когда я впервые расцвела, когда впервые открылись мои лепестки и солнце поцеловало меня в самое сердце».
«Ты права, — ответил бальзамин. — Я знаю это еще лучше, потому что цвету уже второе лето. Цвести — всегда прекрасно, и каждое цветение приносит свои радости, но лучше того, что было в первый раз, — не бывает. Тогда мы еще ничего не знаем, мы стоим перед завесой, скрывающей от нас великую тайну. И предчувствуем, и ликуем, и спрашиваем самих себя: скоро ли? когда же? И надеемся, и страшимся, и знаем, что чудо свершится. И не думаем ни о прошлом, ни о будущем, а только о том мгновении, которое близится… Наконец оно приходит, лепестки розовеют, раскрываются, на минуту все погружается во мрак, и вдруг мы чувствуем, что растворяемся, таем, окруженные теплом и светом».