Марк Криницкий - Случайная женщина
Он слушал ее с растущим волнующим трепетом.
— Ах, как я счастлива, что это поняла! Теперь я свободна навсегда.
Как маленькая девочка, она вытерла слезы руками.
— Подо мною твердое дно. Ты не знаешь, какое это счастье сознавать! Я стою твердо. И я теперь знаю, что такое для женщины любовь. Любовь не ужас, нет, нет! Ты скажешь, что я противоречу себе. Это тебе скажет твой мужской ум.
— Я понимаю тебя, — сказал он.
— Понимаешь? Нет!
В глазах было недоверие.
— О, если так, я тебе скажу… Я это поняла, несмотря на долгие, мучительные раздумья, как-то вдруг. Любовь надо пронести сквозь жизнь, как подвиг. Любовь! О, любовь! Да это же все для женщины, мой милый, бедный, славный… Любовь великую, святую… такую огромную-огромную. Я не знаю, как назвать… Любовь, знаешь, к такому кому-то большому, светлому, тоже огромному… смелому и решительному, который может все и за которым не страшно пойти хоть на край света… Ты не сердишься на меня за эти слова?
— Нет, нет, я прошу тебя: говори.
Ему казалось, что душа его очищается от этих бичующих слов.
— Да, я не гожусь в герои, — сказал он.
Он хотел прибавить: «ты права», но не посмел и сказал:
— Вы правы.
— Вы поняли меня? Я вам так бесконечно благодарна.
В глазах ее неожиданно мелькнули слезы.
Она чуть дотронулась до него рукой, и это внезапно принятое и повторенное ею «вы» прозвучало, как траурный аккорд.
— Ведь, правда, мы останемся с вами друзьями… Ведь мы даже не связаны больше ничем…
Она опустила глаза.
— Как я связана с Александром…
Она подразумевала ребенка.
— И подумать, разве же это не величайшее для женщины осуждение любви, когда от любимого человека опасаешься… «этого»? И разве, если любишь по-настоящему, если приближаешься к любви, как к таинству, разве не примешь «этого» бездумно, как зажженный от другого чудный свет? И разве не пронесешь потом плод этой радости через все суровые испытания жизни? Даже если бы это была любовь мгновенная и потом даже пришлось бы вскоре расстаться навсегда, то разве не все равно? Разве продолжительность срока здесь могла бы что-нибудь прибавить или убавить?
Она остановилась, точно поколебавшись:
— Слушайте, милый… Вы простите мне минуту сегодняшней слабости. О, здесь что-то гораздо более тягостно-мучительное…
Она протянула ему руки.
— Я верю… я догадываюсь, — сказал он.
Ему хотелось перелиться своим вниманием в ее душу.
— Потому что вы — все же лучший. Расставаясь с вами сегодня навсегда (дорогой мой, так надо, так лучше для нас обоих!), я бы так хотела оплакать вас, мой дорогой, мой любимый, мой «не тот», мой…
Положив ему руки на плечи, она мучительно приближала к себе его лицо, и он видел ее скорбно сложенные губы и страстно полузакрытые глаза.
— Мой лучший… Мой, которого я вижу сквозь твои слишком знакомые мне черты. Дай, я поцелую твой лоб, потому что на нем печать твоего большого ума… который все же не помог тебе разбить твои оковы… Твои губы, потому что в них светится твоя искренняя, честная душа (она превозмогла слезы), которая… Ну, все равно… Твои глаза, смотрящие на меня точно из другой жизни, любимые и дорогие, кроткие, как у ребенка, который никогда не станет мужчиной. Прощай же.
Она быстро поцеловала их и, оправив платье, неожиданно спустила ноги с дивана и встала. Взглянула на часы.
— О, как уже поздно! Ведь теперь за мною следят.
Полуобернувшись, она смотрела на него.
— Прощай же, мой дорогой. Я не знаю, что будет со мною. Как страшно уйти! В темноту, в ночь, в неизвестность. От нашей, может быть, и маленькой, но все же любви, такой заманчивой… от мечты о сказке, об обмане… Но что-то велит… Может быть, я слишком отрезвела за эти шесть месяцев? И даже наверное. Ну!
Кивнув головой, она начала быстро одеваться. Он видел, что она торопится, точно боится, что он скажет ей какое-нибудь обычное, тривиальное слово, позовет, — и молчал.
Он понимал, что это было, действительно, их «последнее» свидание. Стоял, переполненный горестными, жгучими и вместе по-детски чистыми слезами.
Так плакал он когда-то, наказанный и прощенный, уткнув голову в колени любимой матери. Если бы она была жива, он бы поехал с ней и выплакал бы, как некогда, у ее колен все свое бессилие и всю покорность перед своим жребием.
Медленно глядя на него, точно стараясь запомнить его черты, она пошла к выходу. Повернулась и исчезла. И в ее походке было что-то жестокое… пожалуй, даже враждебное. Но он прощал.
Задыхаясь, еще долго сидел на диване, обняв голову и болезненно выдыхая воздух, что означало у него слезы.
…На другое утро он возвращался в Москву, и вся последующая жизнь — жизнь без надежды на проблеск чего-нибудь яркого, возвышающегося над серыми буднями, — была ему совершенно ясна.
X
В это утро Раиса проснулась с ощущением особенной легкости. День был хмурый, и уже в коридорчике пришлось зажечь электричество. Над домами висела серая, морозная мгла. О, счастие в такие дни иметь хоть какое-нибудь пристанище!
Все последние годы она чувствовала себя чем-то вроде бездомной собаки или кошки. Тетенька Зина однажды сказала о ней:
— У тебя постоянно такой вид, точно ты сидишь на станции.
Куда бы она ни приезжала и ни ставила кроватки Арсика, она должна была думать:
— Когда я буду уезжать, то…
О, сколько искушения в мыслях о «постоянной квартире», о чьей-то твердой мужской руке! И вновь, уже при свете этих дневных сумерек, перед нею встал образ Петровского. Улыбнувшись, она потянулась. Как хорошо, когда можно провести резкую черту между прошлым и настоящим. И еще лучше, когда не можешь себя упрекнуть ни в чем. О, и самое лучшее, когда сознаешь, что не вступила на путь запутанных, неверных и, в конце концов, обманчивых отношений.
Только сейчас, в это серенькое утро, она вдруг так ясно почувствовала, что годы неокрепшей молодости миновали. Настала пора осуществить что-то большое, настоящее, по-особенному, по-новому, радостно волнующее.
Завивая волосы, она изучала в зеркале свое отражение. Отчего женщина должна видеть в своем лице, если оно красиво, что-то, что непременно должно унижать ее дух? Когда она видела себя в зеркале, она чувствовала, как незримые силы, исходя отовсюду тончайшими токами изнутри и извне, вдруг наполняли ее радостною уверенностью. Уверенностью в чем? Этого она не могла определить ясно.
И сейчас хотелось, наконец, осмыслить план своей дальнейшей жизни. Она чуть сдвинула брови и подумала, любуясь ими:
— «О, такие брови…»
В глаза свои она всегда смотрела с удивлением и оттого хорошо знала, что в них часто бывает удивляющееся выражение. Это ей нравилось тоже, хотя было, пожалуй, немного наивно. Хотелось больше строгости и определенности. Вот так. Она сощурила их по краям. Что касается щек и подбородка, то для них пудра еще была почти не нужна (достаточно слегка коснуться пуховкой, вот так), и губы могли улыбаться свежо и сочно, как у девушки.
Полузакрыв глаза, она откинулась назад, и собственное лицо в круглом вырезе туалетного зеркала казалось ей похожим на легкое волшебное видение.
И подумать, что и его, как и все в этом мире, ожидает старость, морщины и безобразие! Хотелось против этого протестовать. Нет, она не доживет до старости, до позора. О, если не она, то кто же тогда может создать из своей жизни жизнь, похожую на сказку или легенду? Ведь это оттого, что она шла до сих пор избитым путем.
С благоговением ей хотелось молиться на светлое отражение в стекле, и никогда еще то, что она женщина, не казалось ей таким высшим благодеянием судьбы. Ей хотелось радостно смеяться или петь.
Подошла к постели, сбросила туфли и, напевая, надела блестящие звонкие ботинки. Подумала, какое надеть сегодня платье. Но разве сегодня праздник?
— А почему бы и нет? Почему должны быть, вообще, будни? Не надо глупой роскоши, но красивая женщина должна быть всегда хорошо одета, потому что для нее всегда праздник, должен быть праздник.
Вбежал Арсик.
— Мамочка?
Этим радостным криком он приветствовал ее каждое утро. Вероятно, он тоже был доволен, что у него такая мать, и так же удивлялся тому, что есть большая и вечно интересная жизнь.
Она строго смотрела на него. Он казался ей немного чужим. Ей хотелось его подразнить.
— Разве я твоя мама? Ты ошибся, милый мальчик. Это так, какая-то чужая тетя. Твоя мама вышла в другую комнату.
Он сердился и топал ножками.
— Да мама же!
Но ей нравилась эта игра. И, делая искусно равнодушное лицо, она продолжала его сердить.
— А чем ты докажешь, что я твоя мама? Может быть, ты и в самом деле совсем чужой мальчик?
— Вот чем.
Он, как звереныш, обхватил ее за шею и повис в воздухе, болтая ногами.