Тимоти Финдли - Если копнуть поглубже
Сама Мейбел нарядилась в старомодное «чайное» платье. В таких в 30-е и 40-е годы светские дамы обычно восседали во главе стола за серебряным чайником в гостиных с закрытыми ставнями и потолочными вентиляторами.
Теперь, вставленная в паспарту и обрамленная в серебро, фотография поражала почти викторианской претенциозной изысканностью и стояла в студии Джейн на книжной полке на уровне глаз. Джейн словно демонстрировала, что не позволит фотографии себя запугать. Каждый раз, заходя в комнату или отрываясь от работы, она напоминала себе об этом, наталкиваясь взглядом на знакомое изображение.
И вот Джейн сидит за столом и снова смотрит на Мейбел, положив ладонь на нераспечатанный конверт.
Мать казалась нарочито безмятежной: не двигайся, сложи руки; если угодно, можешь улыбаться, только не показывай ни капли озабоченности, радости, гордости или разочарования. Не показывай ничего — она всю жизнь исполняла этот приговор. Просто существуй.
Ее увядающая красота была мастерски отретуширована и восстановлена, но ретушь не вытравила печати удивления и девичьих надежд в глазах. Они останутся на лице Мейбел вопреки всем страданиям. Мать так долго репетировала свою роль, что застывшая маска стала эмблемой ее места в общественном миропорядке. Эта Мейбел Харпер Терри принадлежит к избранным, читалось во всем ее облике — в положении рук с ухоженными, но не накрашенными ногтями, в развороте плеч, от рождения отделившем ее от «вульгарного мира», в линии подбородка — не опущенного, не задранного, но демонстрировавшего себя. Все это были необходимые и присущие ей отличительные признаки.
Складки платья без видимой нарочитости скрывали другие складки — чрезмерно пухлых рук и обвислой груди. Подстриженные и завитые за два дня до отъезда из Плантейшна волосы тщательно расчесаны и уложены, будто Мейбел была искусным парикмахером. А ее прямая спина выглядела так, словно была стянута платком, как у Лоретты.
Глядя на фотографию, Джейн сразу вспоминала голос, который все детство звучал в ее ушах: Ты должна слушать свою маму…
Джейн посмотрела на конверт.
Неужели умирает?
Мейбел Харпер Терри?
Нет, никогда.
Она не умрет. По крайней мере, пока существую я.
Или в письме что-то другое? Лоретта, Гарри, Луций?
Хочу ли я узнать? Нет, но придется.
Джейн вздохнула, налила вина, закурила и стала думать о родных.
Братья — старший Гарри и младший Луций — были ее близкими товарищами в детстве. А Лоретта, казалось, принадлежала иной семье — вроде троюродной сестры. Или другой дальней родственницы.
Но все они, безусловно, являлись персонажами какой-то пьесы Теннесси Уильямса или романа Карсон Маккалерс[29], стоило только вспомнить театральные монологи и бесконечные восторги матери по поводу прошлого. И пока дети, как могли, пробивались в будущее, ее голос слагал истории их жизней. Хотя сама Мейбел этого не сознавала, она могла бы послужить идеальной моделью Аманды Уингфилд из «Стеклянного зверинца». В июне Джейн ходила смотреть пьесу и буквально съежилась от страха — слава богу, пошла одна: Грифф в тот вечер был занят в «Много шума…».
Постановка оказалась яркой, трогательной и довольно красивой — Марта Генри играла Аманду с зажигательной смесью веселья и грусти. Единственным провалом оказалась девица, которая исполняла роль Лоры: вялая, бесцветная, — сплошное занудство. Но Джейн втайне порадовалась: уж слишком образ Лоры напоминал ей Лоретту.
Несколько лет назад Джейн видела Джули Харрис в нью-йоркской постановке «Зверинца». Когда-то эта самая Джули показалась ей олицетворением ее собственного взросления и разочарований. Это было в допотопном черно-белом фильме по роману Карсон Маккалерс «Участница свадьбы». В 1975-м или 1976 году Джейн смотрела его по телевизору поздно вечером, одна в доме, с полным стаканом сворованного из буфета виски «Джим Бим». Мейбел в это время умчалась куда-то спасать Лоретту, которая в очередной раз с помощью зубной щетки вызвала у себя приступ рвоты.
Черно-белый фильм…
Этель Уотерс и Джули Харрис…
Прекрати! Не углубляйся дальше… Ассоциации бесконечны. И ты со всем этим покончила.
Джейн чувствовала себя лично виновной в проблеме расовых взаимоотношений. Она была, по ее убеждению, белой южанкой с либеральными взглядами и стояла за чернокожих — привыкла, чтобы с ней считались, и, если требовалось, высказывалась во всеуслышание. Но теперь она жила на Севере, и ее чувства, к собственному неудовольствию, весьма переменились. Она по-прежнему отстаивала ту же точку зрения, но в глубине души думала иначе: Половина черных живут на пособие, живут за счет остальных, высасывают из Канады все соки, а сами палец о палец не хотят ударить — только жалуются, что до них никому нет дела…
Пожалуйста, хватит об этом!
И все же…
Я бы душу отдала, чтобы думать по-другому. Как это я дошла до подобных мыслей?
Джейн взглянула на фотографию.
Нам было не дано повзрослеть. Не дано созреть.
Зрелый человек не колеблется.
Вот они все пятеро: Мейбел, Лоретта, Гарри, Джейн и Луций. В смехотворной фотостудии со всеми этими софитами, пальмовыми ветвями и крепдешином.
Чуть вправо, малышка…
— Надо было отказаться, — проговорила Джейн вслух.
Глядя из сегодняшнего дня, Джейн находила Лоретту на фотографии такой печальной. Ведь Джейн знала, что было дальше — многолетняя погоня за физическим совершенством: Лоретта отказывалась от любой, дарованной ей надежды на счастье, воображая, будто сбрасывает лишний вес и свои огрубевшие формы. Она напоминала загнанного в угол зверька, который гложет собственную плоть.
А Гарри? Как насчет Гарри? На фотографии он казался очень строгим и добропорядочным, а ведь именно таким как раз поклялся не быть. Как и Грифф, он мечтал стать великим спортсменом, но занимался не хоккеем, а гольфом и теннисом. Джейн вспомнила, как он играл с Троем Престоном. Трой Престон умер. А Гарри?
Пропал.
Просто пропал.
Мы появляемся и пропадаем.
Мы чахнем.
Мы увядаем.
Кто это сказал?
Ты сказала.
Теперь Гарри исполнилось бы тридцать восемь. Где ты, Гарри?
Благослови тебя Господь.
Джейн перекрестила изображение брата.
Иди с миром.
А Луций?
Луциус. Луси.
Она громко рассмеялась.
Напяливал мою одежду… и попался, когда мама возвратилась домой и увидела его в своем серебристом вечернем платье и бальных туфлях, со своим японским красным лакированным веером, наряженного наподобие королевы масленичного карнавала.
Это в шесть лет.
Или в семь.
А сейчас?
Бог знает…
Мысль о СПИДе — даже только о слове, не говоря уж о самой болезни — заставляла Джейн ежедневно шепотом молиться за Луси и ставить за него свечу. И отгонять злых духов от него, в его серебристом наряде.
Можно написать книгу, подумала она, и назвать ее «Четыре маленьких Терри». О том, как мать губительно кроила их при помощи пары ножниц и ножа для резьбы по дереву. Три слепые мышки, плюс еще одна… Все желания умирали в душах детей, пока Мейбел убивала в них все живое. Но она так и не поняла, что существует определенный вид ненависти, которая помогает жить вечно.
Их ничто не уничтожит. Ничто не убьет — ни огонь, ни вода, ни рука преступника, ни общественное презрение, ни болезнь, ни что там еще бывает… Даже собственная мать. Нельзя разрушить их тягу к настоящей жизни — или, в случае с Лореттой, тягу к настоящей смерти.
Но родившись Терри, Терри и останешься — несмотря на разочарования, несмотря на отчаяние. С этим ничего не поделать.
И вот перед ней письмо Мейбел, и это означает, что обыкновенная Джейн Кинкейд снова превращается в Джейн Ору Ли — мою драгоценную Джейн Ору Ли, которая никогда доброго слова не напишет, Джейн Ору Ли, которая звонит только на Рождество и на Новый год, чтобы выразить соболезнования.
Соболезнования.
Джейн улыбнулась. В английском языке не существовало такого слова, которое Мейбел хотя бы раз не перепутала. Соболезнования на Рождество и поздравления на похоронах.
Такова уж моя мать.
Благослови Господь и ее. Она дала мне жизнь и то, что заменило любовь в мире, который прошел мимо Мейбел и оставил ее несчастной, практически бездетной вдовой, брошенной в пустыне непонимания. «Обмиллионенная», как она однажды выразилась о себе. Обмиллионенная, но одна со своим богатством и с этими бескрайними, насколько хватает глаз, хлопковыми полями. И что со всем этим делать?