Наталья Калинина - Любимые и покинутые
— Да, боюсь, — признался Николай Петрович. — Хотя и не верю, что Анджей мог уцелеть в ту страшную ночь. Не верю.
— Легче всего сказать «не верю» и на этом поставить точку. Ты не хочешь верить, потому и не веришь, а я хочу. Я очень хочу, чтобы Анджей был жив. — Устинья вдруг уронила голову на стол и разрыдалась. — Так у нас с тобой всегда будет: то, чего буду очень хотеть я, не будешь хотеть ты. И наоборот, — слышал он сквозь рыдания. — Все у нас с тобой будет наоборот. Как в зеркале. Ты знаешь, как бывает в зеркале?
— Знаю, — буркнул он.
— Как я не хотела, чтобы ты в этом доме хозяином стал… Ты помнишь, какой он был при Анджее? Светлый, с распахнутыми окнами, полный букетов цветов и жужжания пчел. А при тебе стал мрачным, угрюмым. Даже когда ты уехал отсюда в город. Все равно на каждом столе, стуле, подоконнике как бы печать: «Я принадлежу Соломину». И на Марье стоит эта печать… А вот коречка моя никому не принадлежит, хоть ты ее и удочерил. Правильно сделал, что удочерил, потому что ей жизнь жить. А какая жизнь может быть в этой стране у дочери польского дворянина и…
— Замолчи, — приказал Николай Петрович. — Распустила тут пьяные нюни. Не одни мы в доме. Стены и те нынче имеют уши.
— Молчу, — безропотно подчинилась Устинья. — Я коречку свою крепко люблю, и тебе за нее многое прощаю. А главное знаю точно: ты к смерти Анджея никак не причастен, хоть тут и разное болтают. Но попомни мое слово, Петрович: если Анджей живой, он обязательно вернется в этот дом. Потому что… он ждет его. Ждет. Ты не смотри, что я пьяная — я все-все наперед знаю, как оно будет. Ох, Анджей, бедный мой Анджей, какую же нелегкую судьбу послал тебе Бог…
Маша обычно играла на рояле, когда Николай Петрович возвращался с работы. За два с половиной года, прошедшие с появления в доме инструмента, она так прекрасно стала играть, что это слышал даже Николай Петрович своим, как он выражался, «немузыкальным» ухом. Тихонько, чтобы не потревожить ее, он переодевался, мыл руки и шел ужинать на кухню к Вере. Сюда тоже доносились звуки музыки. Они были мягки, приглушены стенами, и от этого казались печальными. Маша всегда играла что-то грустное — минорное, как выражалась Машка. Когда Маша играла, Машка сидела в уголке дивана в одной позе: подбородок на острых коленках, пальцы рук сплетены на затылке, глаза полуприкрыты. И выражение лица такое сосредоточенное, словно боится она пропустить что-то для себя очень важное, что непременно должно ей открыться в музыке. «Я страдаю, когда слушаю музыку», — сказала как-то Машка. Тогда Николаю Петровичу показалось, что ей просто нравится это слово — страдаю, тем более, что она часто говорила: «Я страдаю, когда меня обманывают», или: «Я страдаю, когда меня заставляют есть насильно», ну и так далее. В последнее время он склонен был поверить в то, что музыка на самом деле заставляет Машку страдать — уж очень она похудела за эту осень, вытянулась, повзрослела лицом. Она уже играла на рояле двумя руками, подбирая мелодии из фильмов — подбирала очень точно, подпевая себе под нос. Маша купила проигрыватель и много пластинок. Машка потребовала, чтобы его отнесли к ней в комнату и часто заводила музыку на сон грядущий.
— Она же не высыпается, — сказал как-то Николай Петрович. — Из-за этой музыки у девочки круги под глазами.
— Ну и что? — ответила Маша. — Я тоже в детстве слушала ночами музыку. Если бы не музыка, меня, наверное, не было бы уже на этом свете.
Николай Петрович не стал больше заводить этот разговор. Женщин не переспоришь. Тем более, Маша-большая за последнее время посвежела, слегка поправилась и была с ним приветлива и ласкова. Он радовался этой перемене, радовался с оглядкой, опасаясь, что солнышко скоро спрячется и небо снова закроют черные тучи. Последнее время он торопился домой, подразумевая под понятием «дом» и эту грустную музыку, и Машкино сосредоточенное лицо, и вкусный ужин на кухне, и… Словом, отними у него все это, и он бы, наверное, не выдержал дневной напряженки.
Сейчас, поужинав и попив чаю, он вошел в столовую и сел на диван, стараясь не скрипнуть пружинами.
Маша закончила играть, и Машка взвилась, заходила колесом по дивану, обежала несколько раз вокруг стола и с размаху бросилась Николаю Петровичу на шею.
— Какой ты красивый! — воскликнула она. — А ты знаешь, я заметила, когда мама играет, ты делаешься очень красивым. И молодым. Да, да, очень молодым. Ну, я пошла спать, а вы тут обнимайтесь и целуйтесь. Мне так нравится, когда вы обнимаетесь. Вам это вдет. Особенно тебе, мамочка. Спокойной ночи…
Она соскользнула с его колен, бросилась к двери и, обернувшись на пороге, послала им обоим воздушный поцелуй.
Маша медленно и грациозно встала из-за рояля и подошла к Николаю Петровичу. Он поднялся ей навстречу.
— Коленька, ты знаешь, я сегодня весь день такая… такая счастливая. Я еле дождалась, пока ты придешь с работы. Ну почему ты всегда так поздно задерживаешься? Мне бы так хотелось сходить с тобой в кино, в ресторан. Вдвоем. И чтобы больше никого. Слышишь?
— Непременно сходим, — пообещал он. — В следующее воскресенье и сходим.
— Ты только так говоришь, а потом в воскресенье разложишь на столе свои бумажки, нацепишь на нос эти ужасные очки — ты в них совсем стариком кажешься — и…
Она вздохнула и потерлась своей мягкой горячей щекой о его шею.
— Это воскресенье я не буду работать. Я оставлю все бумаги в сейфе у себя в кабинете. Обещаю тебе.
Она улыбнулась и положила голову ему на плечо. Он обнял ее, прижал к себе, ощущая приятное, расползающееся по всему телу желание. С Машей так всегда — ему хотелось раствориться в ее теле, не ощущать себя, а только наслаждаться удовольствием от этого растворения. Он отдавался Маше весь. Ни с одной женщиной не было ничего подобного. Обычно близость с женщиной означала для него страшное напряжение, потом короткий миг удовольствия. (Не удовольствия даже, а какого-то злорадного удовлетворения. Это было похоже на ощущение, когда в детстве он расчесывал до крови цыпки на руках. Болезненное трение пальцев о кожу вдруг в какой-то миг перерастало в полусекундное наслаждение.) После он проваливался в глубокий кромешный сон. После близости с Машей сон его обычно был тревожен, зыбок, но и во сне повторялось это удовольствие саморастворения, наполняя все его тело молодостью и силой. Точно Маша была живительным источником, к которому он, утомленный путник, приникал и не мог оторваться.
— Коленька, у меня есть для тебя очень важная новость, — сказала Маша и, зардевшись, словно юная девица, потупила взор. — Кажется… нет, не кажется — я точно беременна.
И она в упор посмотрела ему в глаза.
До Николая Петровича не сразу дошел смысл сказанного Машей — он как раз сейчас подумал о проказницах из «замка царя Соломона» и ему вдруг стало противно самого себя. Приключения в «замке царя Соломона» лишний раз напомнили ему о скотстве, заложенном в человеческой натуре.
— Ты… ты не рад? — испуганно спрашивала Маша.
Он закрыл лицо ладонями, прошептал:
— Не может быть! Не может быть!
И разрыдался.
— Что с тобой? Коля, что с тобой? — Маша теребила его за плечо. — Если ты не хочешь ребенка, я…
— Я… я не могу в это поверить, — бормотал он. — Я… я слишком… давно… всегда этого хотел.
Как-то встретившись в лифте с Крокодильшей, Николай Петрович перехватил ее взгляд — она поглядывала на него хитро и уж больно многозначительно. Он встревожился, в чем дело, — о будущем ребенке, кроме них с Машей, не знала еще ни одна живая душа. Николай Петрович занервничал, он считал Крокодильшу лакмусовой бумажкой их взаимоотношений с Первым. Но с Сан Санычем у них вроде все в порядке. Правда, последнее время на «рыбалку» он не ездит — перенес гипертонический криз, к тому же обнаружили в моче сахар. Как-то в порыве великодушия он предложил Николаю Петровичу «смотаться на остров и проведать озорниц», но Николай Петрович, поблагодарив, отказался — работы, дескать, много, будней не хватает. Разумеется, он не сказал Первому, что дал себе слово «не пачкаться грязью». Узнав о будущем отцовстве, он стал к себе строже относиться. Николай Петрович вдруг ощутил, что гордится собой, и это открытие оказалось для него волнующе радостным. Маленький человечек, растущий в таинственных глубинах Машиного чрева, будет наверняка похож на него, Николая Петровича Соломина, и чертами лица, и, возможно, характером. Бреясь, он теперь подолгу рассматривал себя в зеркало. Маленькие серые глаза-буравчики, крутые — скифские — скулы, нос неопределенно расплывчатой формы, узкие губы, слегка стесанный подбородок. Что-то незавершенное было в его лице. Быть может, соединившись с бесспорной красотой Маши, черты будущего сына (он не сомневался, что это будет именно сын) приобретут законченность формы. Он очень хотел, чтобы сын был выше его ростом, смелее и решительней в поступках и… Да, чтобы в нем не было этого животного начала. Он, Николай Петрович, очень бы переживал, если бы его родной сын, став взрослым, имел дело с женщинами вроде проказниц из «замка царя Соломона».