Жюль Ромэн - Парижский Эрос
Я овладела этой первой мыслью, вполне эгоистической, и переворачивала ее, но без уверенности. Мне не удавалось ощутить разочарования. Я даже спешила забыть об этом, чтобы скорее перейти к гораздо более волнующим вопросам.
Замечания служанки бросили живой, но туманный свет на положение, сущность которого мне еще предстояло выяснить.
Строго говоря, я даже не была уверена, является ли женихом г. Пьер Февр. Служанка не назвала его имени. По-видимому, ее намеки могли относиться только к нему. Было маловероятно, чтобы у Барбленэ бывал еще какой-нибудь молодой человек. Но случаются и более странные совпадения.
Потом я призналась себе, что только при некоторой недобросовестности можно оспаривать такой очевидный факт… Служанка никого не назвала, чтобы сохранить последнее подобие скрытности, а также потому, что ошибиться нельзя. К чему бы я стала еще придираться?
Короче, накануне я мысленно не ошиблась на счет этого г. Пьера Февра. Именно в гостиной Барбленэ, между дядюшкиным портретом и выпуклым медным кашпо, в его душе зародилась любовь. Именно там его пылкая молодость, казалось ему, уловила действительность, подобную прекраснейшим снам отрочества. Такие черные глаза, такая горячая бледность не могли обещать меньшего; и эта тонкая дрожь, бегущая от глаза к ноздре.
Не хватало только, чтобы он не знал, которую из сестер ему выбрать. Какая честь для дома Барбленэ! Можно ли яснее показать, что уступаешь не случайному чувству, не мимолетному увлечению, где больше замешаны обстоятельства, чем сердце? Не все ли это равно, что сказать: «Я не тот обычный претендент, который встречает девушку в свете и принимает решение под влиянием внешних впечатлений, преходящего выражения голоса, удачной улыбки или совместного действия освещения и лица. Я же до того надежно влюблен, моя любовь до того обращена к самому глубокому, что есть в любимом существе, что она достигает той области, где личность теряет свои поверхностные свойства и свои границы. Я влюблен в «душу Барбленэ», я влюблен в семью. Ввиду того, что имеются две девушки, вполне естественно, что я колеблюсь между ними, что я замечаю то в одной, то в другой более мерцающее, более обещающее просвечивание «души Барбленэ» и менее трудный доступ к безднам наслаждения, которые предвидит моя любовь. Как жаль, что двоеженство не в наших правах!».
Впрочем, мне очень хотелось узнать побольше. Я была бы рада предлогу вернуться туда, не дожидаясь завтрашнего урока. Издали я могла только делать остроумные предположения, которые годились, главным образом, на то, чтобы обманывать мое нетерпение. В таких случаях истина улавливается при соприкосновении, как запах. Напрасно искать ее в конце рассуждения.
За завтраком я должна была встретиться с Мари Лемиез. Обо всем, что я видела и слышала за день, можно было болтать без конца. Но сев за наш столик, я не нашла в себе ни ощущения, обычного для этого часа, ни всегдашней готовности предоставить словам, жестам, смеху следовать уклону дружбы.
Другие разы, если я, например, приходила первая, я смотрела на квадрат скатерти и на стул против меня, как на вещи, ожидающие Мари, зовущие ее, делающие как бы видимой внутреннюю пустоту, неудовлетворенность, которые я ощущала во всей себе, пока Мари не было.
Если же опаздывала я, то с самого порога, почти что раньше, чем увидеть Мари, мои глаза отыскивали стул, прислоненный к столу, место, которое ждало меня, меня и никого больше.
Не проходило и минуты, как волнение встречи бывало уже далеко, и от легкой работы по восстановлению связи не оставалось и следа. Нам казалось, что мы все время были вместе, что это продолжается вчерашний обед.
В этом шумном зале мы ощущали радость и силу нашей дружбы. Между блюдами, которые подавались медленно, мы беседовали, облокотясь на скатерть, глаза в глаза. Наши слова, взрывы веселости, смех, перекидываясь от одной к другой, но не улетая далеко от нас, образовывали какую-то задушевную оживленность, воспринимаемую нами как особый мирок, совсем наш, совсем замкнутый, который, однако, и нам не мешал принимать участие в оживлении всей залы и нас не скрывал от ее взглядов. Мы как бы находились внутри прозрачного шара.
На этот раз, напротив, у меня было впечатление, что некая граница проходит между мной и Мари. В моей душе не было и тени неприязни. Но почти осязаемое разделение пересекало небольшое пространство стола, обозначая мою половину и половину Мари. Мне хотелось говорить, как маленькие дети: «моя тарелка», «мой нож», «мой кусок хлеба». Я бы ничего не имела против того, чтобы вместо общего блюда нам подали отдельные порции.
И совершенно непроизвольно, без всякого желания скрытничать, я воздержалась от рассказа о том, что я узнала. Если б я могла подумать на свободе, я бы обратила внимание на то, что надо было сказать, по крайней мере, несколько слов о вчерашнем собрании, отметить встречу с г. Пьером Февром, спросить у Мари, знает ли она его или слышала ли о нем. Но с самого начала Мари была довольно разговорчива. Она поведала мне запутанную историю, о которой много говорилось у них в женском лицее. И мне стоило только отвечать, сколько нужно, чтобы слишком долгое молчание не заставило меня самое постараться оживить беседу и не лишило меня предлога забыть о том вполне естественном сообщении, которое я должна была сделать.
Однако, когда мы встали, я не могла не подумать, что мое поведение нелепо и мало дружественно. Почему я вдруг начинаю скрытничать, когда еще на днях мне казалось таким забавным злословить с Мари Лемиез за счет семейства Барбленэ и обсуждать мельчайшие подробности незначительной беседы?
Но было едва ли не слишком поздно, чтобы приклеить мой маленький доклад. Было бы похоже на то, как будто я обдумывала все это дело, колебалась, прежде чем его открыть; таким образом придаю ему особое значение, рассматриваю его чуть ли не как личный вопрос.
Тогда как было бы так просто сейчас же, едва усевшись, сказать: «Мари, милая Мари, откройте уши. Есть новости. Кажется, мне открыли секрет Барбленэ!» — легко ли было сделать вид, что вспомнила об этом после часового разговора!
Мари оборвала мое смущение, извинившись, что должна уйти. Только она повернула мне спину, как я перестала о ней думать и укорять себя за мое поведение с ней. Меня безраздельно заняла мысль о том, что осталось ждать не более двадцати четырех часов, и можно будет опять отправиться на вокзал, пересечь рельсовую реку и снова проникнуть в дымный дом, где дышат страсти.
VII
На этот раз не успела я позвонить, как дверь открылась. Можно было подумать, что я доктор, срочно вызванный и издали поджидаемый взволнованной семьей. Служанка встретила меня разного рода минами, многозначительными взглядами, полувздохами. Уже в том, как она брала и вешала мое пальто, таилось напоминание о нашем вчерашнем разговоре и ее признаниях.
Со своей стороны я не чувствовала себя такой чужой, как раньше, в этой передней. Впервые я живо себе представила, что она является входом и господствует над частями жилого дома. Задняя дверь, должно быть, вела в кухню. Вероятно, за ней готовились вкусные, серьезные блюда. Ибо дом Барбленэ, если хотите, был печальным, мрачным, но в нем не было сухой суровости. Я отлично представляю себе г-жу Барбленэ, возглавляющую распределение красивых ломтей ростбифа; г. Барбленэ в его погребе, склоненного возле маленькой лампочки, при разливе в бутылки отличного бордо. Дом Барбленэ не был лишен сходства со старой картиной, черноватой на первый взгляд, но тем не менее богатой глубоким пурпуром и золотом.
В гостиной меня ждала только младшая сестра. Она предупредила мой вопрос, сказав, что сестре ее немного нездоровится и она, может быть, не будет на уроке, и что, во всяком случае, мы можем начать без нее.
Март говорила со мной смущенно. На ее лице, трепетном более обыкновенного, глаза ускользали от меня. Она поторопилась сесть за рояль и укрыться со своими тайнами в грохот гамм.
Но игра выдавала ее еще больше, чем взгляд. Глаза, раз начав, открывают слишком многое сразу. Их слишком торопливый язык перестает быть ясным. А на клавиатуре душевное волнение развертывается, как ни старайся его обуздать.
Несколько тактов проходило, не обнаруживая ничего необычайного, разве некоторую торопливость. Внезапно, без того, чтобы темп музыки предупредил об этом, до меня долетала пронзительная нота, звук, похожий на острие, которое сперва лишь слегка надавливает на кожу, но кожа вдруг поддается, и острие уже в глубине тела.
И сейчас же — целый ряд нот, преувеличенно спокойных, старательно ровных, как бы желающих ввести в обман, словно кто-нибудь, крикнув, говорит нам сдержанным голосом: «Что? В чем дело? Почему вы на меня смотрите?».
Я довольно жестоко созерцала это смущение. Я предвидела его конец. Ничто в моих мыслях не шло на помощь Март; ничто не поощряло ее взять себя в руки. — «Как долго, — говорила я себе, — устоит она против внутренней паники, которая ее охватывает?» Я ожидала взрыва скорее из чувства борьбы, чем из любопытства. Я как бы становилась на сторону паники и против Март. «Как долго удастся ей сопротивляться?».