Элизабет МАКНЕЙЛ - 9 1/2 weeks
чтобы твой приятель знал, что я здесь.
Если он не уйдет в десять часов, я явлюсь к вам, накинув на голову простыню,
верхом на метле и буду делать непристойные
движения.
- Гениально!
Вид у него очень довольный.
- Я все же перенесу телевизор в спальню на тот случай, если тебе станет
скучно. А после обеда схожу и куплю в
киоске журналы, чтобы ты смогла посмотреть, какие непристойные жесты ты
забыла...
- Большое спасибо...
Он строит гримасу.
После бифштекса и салата, мы пьем кофе в гостиной, сидя рядом на мягком
диване, обитом голубой хлопчатой
материей, не новой и вытершейся на углах.
- Как ты варишь кофе? - спрашиваю я.
- Как варю кофе? - озадаченно спрашивает он. - Просто. Пользуюсь
кофеваркой. Это нормально, по-моему?
- Послушай, я готова отказаться от журналов, если ты мне достанешь вон
того Жида в белой блестящей обложке,
там, наверху на полке, слева. Я обратила на него внимание, когда мы ели. Я
всегда находила, что он непристоен.
Но когда он достает Жида, оказывается, что он на французском. А Кафка,
который упал на пол, пока он доставал
Жида, на немецком.
- Ничего, - говорю я. - У тебя нет, случайно, Сердечных горестей Белинды?
Или лучше даже Страстей в бурную
ночь?
- Я очень огорчен, - отвечает он. - Я не думаю, что...
Его огорчение, стеснительный тон еще больше выводят меня из себя.
- Тогда, пожалуйста. Войну и мир в том, помнишь, прелестном и тонком
переводе на японский...
Он кладет книги, которые держал в руках, и обнимает меня:
- Кошечка моя...
- Мне кажется, - говорю я самым неприятным голосом, - что называть меня
"кошечкой" еще рановато. В конце
концов, мы знакомы всего девяносто шесть часов...
Он прижимает меня к себе.
- Послушай, - говорит он, - я вправду очень огорчен. Я вижу, что
получилось очень нехорошо. Сейчас я отменю
это...
Но в ту минуту, когда он собирается снять трубку, я начинаю чувствовать
себя смешной. Я откашливаюсь,
сглатываю слюну и говорю ему:
- Пусть все будет как есть. Я вполне могу часа два почитать газету, а
если ты дашь мне бумаги, то я напишу
письмо, которое должна была отправить несколько месяцев тому назад. По крайней
мере, совесть будет чиста. Мне нужна
еще авторучка.
Он явно испытывает облегчение, идет к большому дубовому секретеру,
который стоит в другом конце комнаты,
достает оттуда несколько листов кремовой очень тонкой бумаги, и вынимает
авторучку из внутреннего кармана пиджака.
Потом переносит в спальню телевизор.
- Надеюсь, что ты не сердишься. Это больше не повторится.
В ту минуту я еще не знала, до какой степени он сдержит слово.
Когда звонит внутренний телефон, я уже лежу на его кровати, опершись
спиной о подушку, подняв колени и держа
в руке авторучку, тяжелую и приятную на ощупь. Я слышу, как мужчины здороваются,
но когда они начинают спорить, не
могу разобрать ни слова.
Я пишу письмо ("...я встретила этого парня несколько дней тому назад,
начало приятное, он ничем не похож на
Джерри, который теперь совершенно влюблен в Хэрриет, ты помнишь его..."), бегло
просматриваю Таймc и читаю в Пост
свой гороскоп: "Вы слишком легко пренебрегаете теориями, потому что в них не
верите... Утренние часы лучше посвятить
неотложным покупкам..."
"Хотела бы я хоть раз в жизни понять свой гороскоп", - подумала я.
За те несколько часов, которые я провела с этим человеком, я не успела
рассмотреть его спальню. Теперь я вижу,
что и рассматривать-то нечего. Комната очень большая, с очень высоким потолком.
Пол покрыт тем же серым ковролином,
что передняя и гостиная. Стены белые и совершенно голые. Кровать хотя и
огромная, но в подобном окружении кажется
маленькой. Простыни белые и свежевыглаженные, как в понедельник: значит, он так
часто меняет простыни? Одеяла серые,
а покрывала нет. Слева от кровати два высоких окна, на них - белые бамбуковые
шторы. С одной стороны кровати стул, на
котором сейчас стоит телевизор, с другой - тумбочка из того же дерева, что и
кровать. На тумбочке лампа под белым
абажуром, подставка белая с синим, похожая на китайскую вазу, лампочка 75-
ваттная. Лампа очень изящная, но я думаю,
что свои немецкие и французские книжки этот тип читает не здесь: лампочка для
этого нужна сильнее. На кровати две или
три подушки, специальный светильник. Почему он лишает себя такого удовольствия?
Я спрашиваю себя, что он подумал бы о моей спальне. Она, по крайней мере,
в два раза меньше. Я с двумя
подружками покрасила ее в нежно-персиковый цвет, эту краску я повсюду искала три
месяца. И оно того стоило. Что он
подумал бы о моем покрывале в цветочек (занавески, простыни и наволочки
подобраны в тон), о трех рваных греческих
одеялах, о безделушках, привезенных из путешествий, которые в огромном
количестве стоят повсюду - на туалетном
столике, на секретере, на книжных полках. Что бы он подумал о стопках писем,
журналов, книг, которые валяются по обеим
сторонам кровати, о трех пустых чашках из-под кофе, пепельницах, до краев
наполненных окурками, о грязном белье,
напиханном в наволочку в углу, об открытках с Аль Пачино и Джеком Никольсоном,
которые я засунула под раму зеркала
над столом, о фотографиях - с одной широко улыбаются мои родители, а на другой
снята я с четырехлетним двоюродным
братцем на Кони-Айленде. Уж не говоря о видах норвежских фьордов, присланном мне
одним приятелем, или
сицилийской часовни, которая привела меня в полное восхищение два года назад и
обложках Нью-Йоркера, которые я
отдала окантовать, и о картах всех стран, в которых я побывала (с городами,
обведенными красным кружком), и особенно о
самом любимом сувенире: заляпанном ресторанном меню, оправленном в красивую
серебряную раму. Это меню от
Люхова, первого нью-йоркского ресторана, куда ступила моя нога двенадцать лет
назад.
Спальня этого человека, - думаю я, - как-то уж слишком обычна для того,
чтобы я могла ее назвать действительно
обычной. Если отнестись к ней благожелательно, ее можно назвать строгой, а если
отнестись критически, то снобистской;
честно сказать, она скорее всего скучна. Во всяком случае, ничего "интимного" в
ней нет. Он что, не знает, что люди вешают
на стены? С его профессией он мог бы легко позволить себе купить несколько
красивых репродукций; а за те деньги,