Юрий Слёзкин - Рассказы
— Должно быть…
— Но это же наглость!
Дядя Витя ударил вожжей коня по крупу, молвив угрюмо:
— А может быть, поедешь?
— Никогда, никогда… Ну что же это такое… Я прошу вас объяснить ему все, я прошу вас!..
IV
На столике перед кроватью стоял подсвечник, горела свеча. Длинноногий комар танцевал польку вокруг стакана с остывшим чаем, а дядя Витя сидел на кровати в одном белье и смотрел в потолок на уродливую черную свою тень. Желтыми, прокуренными, но крепкими еще зубами грыз он мундштук трубки и улыбался.
Все-таки дела его совсем уж не так плохи, совсем он не стар, крепче любого молодого. Всходы на диво хороши — тут и говорить нечего… А когда в доме лишний человек, в некотором роде соломенная вдовушка, то ничего нет в этом ужасного… Она ничуть не мешает. Пусть, конечно, живет, не объест… А все-таки дура…
И, хмуро улыбаясь себе в бороду, повторял дядя Витя:
— Дура…
Но непонятно тепло становилось на сердце, точно это слово было какое-нибудь особенное, ласковое…
— Дура… это ясно… покажите мне хоть одну умную женщину,— бормотал он.
Комару надоело танцевать польку, он полетел на огонек. Дядя Витя прищурил один глаз, вынул изо рта трубку и дунул. Комара отнесло к окну, дядя Витя потер руки, закивал головой, повторил еще раз с особенной выразительностью:
— Дура!..
Но вслед за тем кто-то постучался в дверь… Дядя Витя нырнул под одеяло, крикнув сердито:
— Кто там, черт возьми!..
— Это я, дядя!..
И, не дожидаясь ответа, в комнату вошла Кира. Она закуталась в турецкую шаль, волосы заплела в тоненькую косичку. Бледное лицо ее казалось утомленным. Она подошла к кровати и, глядя на огонь свечи, сказала упавшим голосом:
— А я все-таки поеду, дядя…
Дядя Витя, прикрыв бороду одеялом, спросил, нахмурясь:
— Куда поедешь?
— К Евстафию…
Тогда, вскочив и сев на подушки, дядя Витя закричал не своим голосок:
— Ну, а дальше?.. А дальше, черт вас возьми совсем?!.
— Ах, если бы я знала, дядя… но я не могу, не могу…
Кира закрыла лицо руками, всхлипнув.
— Не можете? Знаю! Не понимаете? Знаю?.. Но я спрашиваю вас, чего вы пришли сюда ночью и не даете спать?.. Я хочу спать — ясно вам? Можете сообразить это своими куриными мозгами?
И, схватив одеяло, с треском повернулся дядя Витя лицом к стене, а Кира, плача, выбежала из комнаты.
Комар опять прилетел на огонь, покрутился и лопнул. Дядя Витя скинул одеяло с лица и стал прислушиваться. Один глаз его заметно подпух. Потом он медленно встал с кровати, полез за туфлями, натянул халат и пошел коридором к спальне племянницы.
Из щелей в дверях ложились поперек коридора золотые полосы.
Дядя Витя наступил туфлей на одну полосу и дернул себя за бороду, крикнул сердито:
— Спят уже, а свет не гасят…
Сейчас же в ответ на его слова затопали каблучки, дверь открылась.
— Это вы, дядя?
— По всей вероятности…
— Так входите же…
Раздражаясь еще более, старик закричал:
— Я, собственно, не с визитом, и вообще ерунда!.. Я хотел узнать, когда лошадей подавать… да… очень просто!..
— Но, дядя, вы лучше знаете, когда идет поезд…
Кира устало оперлась о косяк двери.
Дядя Витя помолчал, потоптался на месте и пошел прочь. Потом, резко повернув, подошел к Кире. Она все еще стояла, склонившись…
— Кира…
— Что, дядя?..
Старик открыл рот, закашлялся, но сейчас же справился с кашлем, спросив растерянно:
— А как же шаль?.. Турецкая шаль…
— Шаль?.. Я не понимаю, дядя…
— Ну, да — шаль… та самая…
Кира пожала плечами, молвив безразлично:
— Ах, ваша шаль?!.. Ну конечно же, я не возьму ее, вы не беспокойтесь…
Тогда, наступая на нее, сжимая кулаки, заорал дядя Витя не своим голосом:
— Да, шаль, черт возьми! Моя шаль, турецкая шаль… милостивая государыня… Прошу запомнить это раз навсегда!.. Моя!.. А теперь прощайте, скатертью дорожка!..
И, закашлявшись, не имея сил справиться, с кашлем, побежал к себе в комнату.
Октябрь 1915 г.
Петроград
Обертас {3} *
Каждый раз, подъезжая к усадьбе пана Яцковского, посылал себя Егор Михайлович ко всем чертям, досадуя, что не хватает у него воли навсегда расстаться с этими местами. И все-таки с утра, едва продрав глаза, подходил он к окну, смотрел на небо и думал: «Сегодня дорога, пожалуй, хороша будет».
Марцела подавала ему кофе, локтем утирала нос и говорила:
— Пану лошадь юш готова.
И он трухтил на серой кобыле, с хрипом раздувающей худые бока. Левчак, поджарый пойнтер, мотался как угорелый, тыкая своим черным носом во все кусты; все шло по-заведенному, как день, два, неделю тому назад.
У сажалки {4}, сплошь затянутой ряской, неизменно встречал Егор Михайлович Ганулю с длинной хворостиною в руках, загоняющую в воду упрямую, пронзительно болбочущую гусиную стаю.
Прыгая на широко расставленных ногах, лихо закинув одно ухо, приветствовал хриплым лаем Левчака грузный, матерый Чамбур — удивительный пес пана Яцковского.
Сейчас же за цветочным кругом, похожим на детский пирог, где крапива чувствовала себя вольготнее жалкой поросли петуний и ромашки, высился «палацек» — низенький, облезлый, с подслеповатыми окнами, с зеленеющей от моха крышей в виде сахарной головы.
Егор Михайлович, презрительно фыркая и чертыхаясь, сползал с седла, сам отводил лошадь в конюшню, всегда открытую, где петух и куры вели себя господами, и обтирая на ходу о траву сапоги, шел в господский дом.
В шелковом стеганом халате цвета жженой пробки сидел пан Яцковский на своем месте у обеденного стола, покрытого клеенкой и, оттопырив нижнюю губу, дудя себе под нос, набивал папиросы. Табак сыпался на пол, на халат, на усы пана.
Таких усов, пожалуй, еще никто не видывал: цвета они были бесподобного: и серебро, и чернь, и лазурь, и кармин — все цвета сочетались в этих длиннющих усах.
Ни в какую погоду пан Яцковский не выходил из дому; прямо с постели перебирался к столу и набивал папиросы.
Проклятая охота напоминала-таки о себе: никакой мазью не мог пан выгнать ревматизм, крутивший ему ноги.
Хотел бы он посмотреть, как стали бы эти колодки танцевать обертаса!..
Завидев Егора Михайловича, кричал пан хриплым басом, похожим на лай его Чамбура:
— Мое шенованье [7] пану дохтуру. О, так! Триста восемьдесят четвертую папироску набил за это утро. Не болит ли у пана серце, бо вид кислый.