Наталья Рузанкина - Возраст, которого не было
Венька щурится, склоняя голову на бок, со странной тоскливой веселостью разглядывает меня, и что-то тяжелое, темное проступает в этом взгляде.
— Не могу, малыш. Ты уж прости…
И тогда я кричу, и хватаю какой-то кувшин со столика напротив, и запускаю его в ненавистные ежевичные глаза, и бросаюсь в соседнюю комнату, запирая накрепко дверь, и опускаюсь на пол с «Подсолнухами» в руках. Я помню и люблю только их, их пшеничный теплый свет заливает мне руки и лицо, и я плачу навзрыд, впитывая плотью этот свет, и закрываю глаза, ощущая кожей его тихую, спокойную радость.
За дверью — осторожные шаги, вкрадчивый поворот ключа в замке и такая же вкрадчивая тень на пороге.
— Войдешь — убью, — буднично сообщаю я, и нечто в моем голосе заставляет тень отступить, с мягким шелестом миновать порог и пугливо раствориться в зыбких сумерках дома.
Я плюю ей вслед, плюю вслед печальному ежевичноглазому человеку-подростку, так странно, так мучительно в меня влюбленному, и засыпаю, собравшись в комок на пушистом песочном диване.
Утром от прежней ярости, от прежнего плача не остается и следа, лишь смутное недоумение переполняет сердце, и я тяжело двигаюсь по комнате, и касаюсь незнакомых вещей, и перелистываю незнакомые книги, не обращая внимания на Веньку, смущенно затихшего над газетой, и выхожу на балкон, и, опускаясь в плетеное кресло, смотрю сквозь цветные стекла террасы на чужие пространство и время подо мной…
Мир, который я ненавижу, я не помню твою былую мерзость, после моей странной болезни я словно знакомлюсь с твоей мерзостью заново.
Я заново знакомлюсь с мусорным ветром на твоих скучных до дурноты улицах, с бесприютным нищенством твоих детей и стариков, с одиночеством твоих женщин, до гроба обреченных на тебя, с похабными газетами в твоих киосках, с рекламными щитами, при виде которых приходят на память строки о скрежете зубовном в аду. Как могла я жить в тебе столько лет, смотреть на твои зачумленные звезды, дышать твоим воздухом, полным печали и тлена?! На дне моего сердца, как затонувший драгоценный камень, лежит иной мир, и я сейчас вспомню его, вспомню — или умру. Мир, который я ненавижу, ты не победишь меня…
И я, приникнув лицом к цветным нагретым стеклам, вспоминаю…
* * *Мы — в «клетке», и низкое солнце оранжево сквозит через голубые прутья, и вечер душист и зелен, как крыжовничное желе, и на деревянной эстраде надрывается дешевый местный ВИА, пискляво выводя:
Больше не встречу!
Такого друга не встречу!
Такого друга, как ты,
Дарит жизнь только раз!
«Lee» стягивают мне ноги, идти неудобно, но я надменно шагаю в толпу разноцветных хихикающих пацанок, выстреливающих в толпу ухажеров многообещающими взглядами. Юлька отстала у входа, попав в объятия здоровенного рыжего хмызника. «Хмызней» называется местный машиностроительный техникум, с представителями которого мальчики с нашей Угольной не раз вступали в кулачные баталии, причины которых до смешного банальны: малолетняя шлюха или неодолженная вовремя сигарета. Фруктовое мороженое, прихваченное в дороге, нагло капает на новую сиреневую блузку, но мне наплевать на блузку и на мороженое, потому что впереди я вижу Белышеву. Господи, и уродилась же такая уродина! Толстая белесая коса нелепо уложена вокруг маленькой «гадючьей» головы, широченное платье-халат, крупный квадратный подбородок, близко посаженные глаза. Солидные очки в роговой оправе венчают это великолепие.
— Ой, чуть кишки не выдавил! — раздается за моим плечом возмущенный шепот Юльки. — Ир, а… — тут ее внимание привлекает Белышева, и Юлька сдавленно хихикает. — Челюсть, Челюсть-то, ты только погляди! Халат-то, наверное, с бабули сняла… Ой, и Красавчик здесь!
«Красавчик», Сашка Красовский, появляется неожиданно, как злодей в драме, прямой, как свеча, светлый, с ниспадающим на лоб крылом рыжеватых волос, с усмешливыми темными глазами, и мое сердце, превратившись в тоскливую осеннюю птицу, разрывает грудь и летит к этим глазам, к карему омуту взгляда.
— Чувак еще тот… — громкая и восторженная, Юлька продолжает верещать, не обращая внимания, что я уже несколько раз умерла и воскресла. — Да не завидуй ты этой пэзорнице! Не удержит она его.
— Не удержит… — как сомнамбула, шепчу я, а Красовский поворачивается ко мне, смотрит на меня в упор, и из теплого вечернего солнца, из ликования музыки и танца меня как будто с размаху бросают в глубину незамерзающей зимней реки, где гибельно, тягуче и радостно, и есть только одна мольба: пусть это будет навсегда…
— Щас медляк, щас медляк, — толстым, надоедливым шмелем гудит рядом Челентана. — Пойду поищу Лерыча.
Хихикая и плюя семечками, она исчезает. Лохматый ансамбль как сквозь землю проваливается, и дивная, фантастическая «Баллада» «Спейса», тихо трепеща, заполняет все вокруг, повисает над толпой. Я чувствую на себе взгляд Сашки Красовского, его улыбку, и улыбаюсь в ответ. Я будто стою на краю света, и миры, переливаясь, клубятся у меня под ногами, и уже не музыка «Спейса», а музыка светил поет вокруг, и мне остается только шаг, чтобы полететь к этим светилам.
Господи, зачем Ты сотворил все это, зачем Ты дал мне понять, что любовь — это боль, я не хочу болеть, я безумно люблю небо, птиц и цветы, я хочу быть вечной. Помоги мне, я не знаю, как быть, я мечтаю о вечности и умру за взгляд, за прикосновение, за единственный танец, в конце которого со смертью музыки умрет и моя душа… «Баллада» плывет, покачиваясь, как старинный корабль, на пурпурных волнах заходящего солнца, и в густом вечернем свете Сашкино лицо становится лицом Там Лина, рыцаря королевы эльфов из моей любимой шотландской сказки. Рядом с моим Там Лином — Белышева, и я грустно улыбаюсь. Это невозможно любить, это невозможно целовать, но тем не менее это — рядом, и охраняет дивной красоты пленника…
Сейчас я подойду к нему, и приглашу на танец, и положу руки на плечи ему, а он под моими руками превратится в кусок огня, или в скользкую змею, или в дракона, но я не брошу его, не отпущу, я поступлю, как Дженет в той печальной и светлой сказке, а Белышева королевой эльфов будет стоять рядом и смеяться: «Все равно не удержишь!» А я улыбнусь в ответ и крикну, что удержу, что всю свою скучную и скудную школьно-книжную жизнь ждала именно этой минуты, и, как Фауст, готова закричать мгновенно, чтобы время остановилось.
Я медленно иду по асфальту, исчерканному сотнями туфель, кроссовок, бахил, иду по краю света, по скалистой темной тропе, и камни осыпаются из-под ног моих и бесшумно-искристо исчезают метеорами в гигантской чаше Космоса.