Татьяна Савина - Новый лик любви
«С новым лицом! — остановил он себя. — Чтобы никто не узнал. Вот же счастье — какое-то время меня никто не будет узнавать!»
Отведя руку с сигаретой чуть в сторону, чтобы дым не застилал свежего блеска зелени, кажущейся совсем юной после дождя, Тремпольцев представил, какие там, внизу, заросшие, темные аллеи, совсем бунинские, манящие… Когда у него будет другое лицо, он затеряется в их переплетении, и, может быть, на одной из старых скамеек под дубом или кленом увидит ту, что не засмеется, заметив его, как все до сих пор, а только робко, вопросительно улыбнется. И эта полуулыбка позволит ему остановиться и обратиться к ней с каким-нибудь нейтральным вопросом… О погоде? Об этих зарослях, которые пока не доступны? Что-нибудь придумается, родится именно в тот момент, когда Павел заметит одинокую фигуру на скамейке… А подойдя поближе, разглядит милое, не оперированное лицо…
«Ага! — поймал себя Тремпольцев. — В своей будущей женщине я, значит, хотел бы видеть только природную красоту? Произведение пластической хирургии меня не устраивает? А сам так ничего, полез под скальпель…»
Ему опять вспомнилась та девочка, над лицом которой сейчас трудился Медведев. Как изменится ее жизнь после операции? Научится ли она ходить, как требовала героиня Ахеджаковой: плавно, от бедра? Или так и будет, стесняясь чужих взглядов, носить свое новое лицо, как чужое, случайно доставшееся? Передвигаться бочком…
Можно было бы поработать с ней, попросить Ларису, которая в свои то ли пятьдесят, то ли шестьдесят, порхала над землей, выправить бедолажке осанку, уговорить поднять голову, только не вообразит ли девочка чего? Она мужским вниманием явно не избалована, и если Тремпольцев предстанет перед ней в своем новом облике… А ведь он сам всегда, каждую минуту будет помнить, что на самом деле она всего лишь прыщавая дурнушка… Законом совести им обоим запрещено иметь детей — в генах-то передастся их настоящее, а не сотворенное хирургом. К чему плодить заведомо обреченных на страдание уродцев? Значит, он будет последним в своем роду. Фамилия перестанет существовать.
— Ладно, поглядим, — пробормотал Тремпольцев и бросил окурок вниз. И тут же устыдился этого машинального жеста: «Что ж я гажу там, где живу?!»
А следом зацепило: «Разве живу? Разве можно назвать жизнью, когда ты просто сидишь и ждешь, когда с тобой что-то сделают? Решат твою судьбу, определят будущее. А ведь именно так и проходит большая часть актерской жизни… Ждешь ролей, предложений, ждешь, ждешь… Потом решаешься: участвуешь в пробах, как теперь принято говорить — кастингах, и снова ждешь — утвердят или нет? Режиссер отсматривает актеров, как шейх наложниц: «Не хочу!» И ничего не поделаешь. Сам для себя фильм не поставишь, если только не решишься изменить профессии и заняться режиссурой. Многие так и сделали…»
Честно говоря, Павел Тремпольцев подумывал об этом еще лет десять назад, но боязнь, что никто на съемочной площадке и в новом качестве не сможет воспринимать его всерьез, удержала оттого, чтобы снова поступить во ВГИК, только уже на другой факультет. А теперь, с новым лицом, этого и не потребуется. Да и годы уже не те, чтобы снова записываться в студенты.
Перед глазами завертелся веселый калейдоскоп: память запустила пеструю череду кадров его студенческих лет. Длинные коридоры ВГИКа увлекали в невиданные, еще никем не снятые приключения. Кого он только не переиграл в ученических этюдах: от раненого медведя до героического сына вьетнамского народа, глядя на которого, весь их курс покатывался со смеху. Учился у них один вьетнамец Нгуен дык Тиен, улыбчивый парень с жутко выпирающими зубами. Он и уговорил Тремпольцева подыграть ему в этюде. Не понимал, бедняга, чем это может обернуться…
— Смешно выйдет, — честно предупредил тогда Павел.
Тиен замотал головой:
— Смешно не надо!
— Ничего не поделаешь, — продолжал напирать Тремпольцев. — Лучше попроси кого-нибудь другого.
— Другой не похож на нашего!
— А я, значит, похож?!
— Ты улыбаешься…
«А что остается?» — мрачно подумал тогда Павел.
Сейчас он тоже улыбнулся, припомнив, как преподаватель стонал тогда, вытирая мокрые от слез глаза:
— Мальчик мой! Никогда больше не играй вьетнамцев… Тем более героев!
На него Павел не обиделся. Как и все остальные, он ловил каждое слово, запоминал интонации, советы, мысли, высказанные вслух, даже если они не имели отношения к кинематографу. Вечером, в общежитии, пока кто-нибудь бегал за вином, Тремпольцев тайком записывал в тетрадку самое важное из услышанного днем, чтобы ничего не упустить, все впихнуть в себя — когда-нибудь да пригодится.
Почти ничего не пригодилось… Нечего было играть. У тех персонажей, которых предлагали ему в кино, не было ни истории, ни глубины, ни характеров. Смешные, дурацкие типажи, и только. Но зрителю и комедии нужны, это Павел понимал не хуже других. Особенно в периоды депрессий, которые в России растягивались на десятилетия. Но вот самому Павлу хотелось не только смеяться…
* * *О целительнице бабушке Вере рассказывали, будто она прошла сталинские лагеря. И где-то там, на севере, в деревушке, куда ее после отбытия срока определили на поселение, молодой тогда Вере и встретилась старушка, знахарка, поделившаяся с ней своими знаниями. Почему именно с ней? Как теперь узнаешь… Может, ей показалась великомученицей юная дочь врага народа, талантливого, интеллигентного доктора дореволюционной формации, единственная вина которого заключалась в том, что его прочили в заведующие отделением, а не другого врача, быстро сообразившего, каким образом можно отделаться от соперника. А может, в той деревне больше и не было молодых да смышленых. А Вера к тому времени успела закончить мединститут.
Вроде бы она кому-то уже в нынешней жизни признавалась, что сперва опыт той бабушки в штыки восприняла, антинаучность ее методов доказывала. Но однажды сама слегла с двусторонней пневмонией, перетрудившись под проливным дождем на лесоповале, а местный доктор для бывшей заключенной не нашел необходимых лекарств. И тогда старушка взялась лечить ее травами да припарками разными… Спасла. И Вера не из благодарности, а проникнувшись уважением к народной медицине, начала понемногу постигать эту науку.
Говорили еще, что уже много лет спустя, вернувшись в Москву, к матери, которую похоронила через полгода, Вера так и не смогла устроиться по специальности. В больницу ее готовы были принять только санитаркой, их во все времена не хватает. Она же понимала, что способна на большее, чем выносить «утки» и перекладывать больных на каталки. Ей хотелось лечить по-настоящему, но против системы Вера идти не могла. Да и побаивалась… Москва ей снилась столько лет, что снова расстаться с этим городом было невыносимо.