Сидони-Габриель Колетт - Гнездышко
Уверенным движением она отворила дверь кабинета Мишеля, зажгла все лампы в комнате, вдохнула слабый запах туалетной воды, кожи, табака и книг, от которого к горлу подступило благодатное рыдание, слёзы возвышенной скорби, которые было бы приятно проливать долго. Но в глаза ей бросилась лежащая на бюро пара мужских перчаток из грубой светло-жёлтой кожи, перчаток Мишеля, и, поглядывая искоса на эти жёлтые перчатки, утолщённые и слегка согнутые пальцы которых воспроизводили склад знакомой и живой руки, она покрылась лёгкой испариной. Наклонив голову, она призвала себя к благоразумию и собранности, прислушалась к биению своего сердца, прикидывая, удастся ли ей провести более или менее спокойную ночь. Она уже предвидела неизбежность встречи с пижамой Мишеля, висящей в ванной комнате, и особенно с пустой и накрытой рыжеватым бархатным покрывалом половинкой двухспальной постели, бок о бок с её собственной. С тех пор как она в Крансаке увидела лежащего ничком Мишеля, которому не суждено было встать, она изо всех сил отгоняла от себя видение его постели, постели, не существующей более ни для отдыха, ни для наслаждений.
Гордость и благоразумие заставили её сдержаться, и она осталась стоять посреди кабинета, перед столом, на котором царил порядок, легко поддерживаемый мало пишущими людьми. Посередине – бювар с кожаными уголками, рядом с ним – пресс-папье, красные и синие карандаши, хромированная металлическая линейка. «Линейка, – отметила Алиса. – А на что она? Я никогда не видела здесь линейки… И эта пепельница… Как же я могла допустить, чтобы у него стояла такая пепельница, словно из пивной…» Она попыталась улыбнуться. Но ей стало ясно, что выдержка покинет её. Чёрная чёлка прилипла ко лбу. Пройдя между створок закрытых ставень, в комнату влетело дуновение ветерка, и один из листков бумаги на столе приподнялся…
«Довольно», – подумала Алиса. Капля пота ползла у неё по виску. Усилием воли она изгнала из своего сознания, своего мысленного взора то облако, что рождало видения, и вышла из комнаты, не забыв потушить свет.
Лестница, на которой она зажгла освещение, стала настоящим испытанием для её дрожащих коленей. «Почти дошла… Ещё один этаж… Всё, конец». Перед ней была улица, торопливые прохожие-полуночники, а над головой – затуманенные звёзды… Чувствуя себя разбитой, она улыбалась и машинально взывала: «Гнёздышко… Родное гнёздышко…»
На лестничной площадке у родной квартиры она услышала голос Коломбы, перекликающейся с Эрминой, и тихонько постучала условленным стуком. Коломба воскликнула: «Ну ты подумай!» и отворила. Она была облачена в пижаму папаши Эд, а её влажные волосы, зачёсанные щёткой назад, обнажали лоб, более белый, чем всё остальное лицо.
– Входи, мой птенчик. Вернулась? Что случилось? Поникшее лицо Алисы исказилось от подступивших слёз.
– Я боялась быть одной, – призналась она без всякого стеснения. – А где спит младшая?
– В спальне. На настоящей постели. А я осталась в гнёздышке.
Алиса смотрела на широкий диван, небрежно застеленный простынёй, на ложбинку посередине, на вечерние газеты, лежащие поверх служащего одеялом пледа, и на лампу на рояле, прикрытую на ночь фунтиком из синей бумаги…
Полчаса спустя она покоилась в полудрёме, как обычно любят отдыхать животные. Когда Коломба легла рядом, Алиса не просыпаясь выпрямила согнутую руку. Она смутно чувствовала, как её длинная, чуть поджатая в колене нога легла, точно следуя изгибу такой же ноги рядом. Рука приподнялась, как бы ощупывая воздух, и опустилась на грудь, прикрывая её. Губы Коломбы наугад поцеловали краешек уха, прямые волосы Алисы, она прошептала: «Тихонечко, тихонечко», отгоняя дурные сновидения, и затихла до утра.
– Белый цикорий! Чудесный дикий цикорий!.. – распевал голос на улице. Алиса прислушивалась, не веря своим ушам. Одна половина её существа бодрствовала, а другая не могла пробудиться ото сна.
«Белый цикорий!.. Это слишком хорошо. Я сплю… – грезила Алиса. – А может быть, сейчас мне двадцать шесть лет и сегодня вечером у меня с Мишелем свидание в маленьком театре "Гревен"».
Арпеджио на рояле и последовавший за ним речитатив – вступление к «Шахерезаде» – привычно разбудили её. Она лежала одна в ложбинке родного гнёздышка под большим окном мастерской, задёрнутым зелёной занавеской. Сливаясь с роялем благодаря прижатой к нему спинке дивана, она, как и в прежние времена, впитывала в себя музыку, вибрациями сообщающуюся её пояснице, бёдрам, наполненному воздухом пространству её лёгких. Она ощутила такую наполненность звуком, что прогнала от себя остатки сна и простёрла руки к зелёному дневному свету, к мелодии, к музыкантше, к своим прежним двадцати шести годам…
Сидя за роялем, Коломба курила, закрыв глаза и склонив голову набок. Она засучила повыше рукава пижамы папаши Эд. её босые ноги были на педалях.
– А где та, вторая? – крикнула Алиса.
– Варит кофе, – сквозь зубы пробормотала Коломба. Она встала из-за рояля, открыла нижнюю створку большого окна и облокотилась на его край.
– Белый цикорий! Чудесный дикий цикорий! – пела улица.
Алиса вскочила, затянула свитый шнуром пояс купального халата, в котором она спала, и присоединилась к сестре.
– Коломба! Но это ведь всё та же торговка! Коломба!
– М-да.
– Нет, ну неужели же зеленщица с тех пор всё та же?
Вместо ответа Коломба зевнула, и лучи майского утра высветили всю её усталость.
– Я мешала тебе спать, Коломба? Большая рука опустилась на плечо Алисы.
– Да нет, детка. Просто я, кажется, уже три года не могу отоспаться. А ты? Хорошо выспалась? «Сун-сун-вени-вени-бен?» Какая ты свеженькая! Я ещё как следует не разглядела тебя. Алиса… Не обижайся, но… Неужели можно выглядеть, как ты сегодня, и при этом горевать?
Алиса передёрнула плечами.
– Это глупо, Коломба… Бывает, что умирают и те собаки, у которых холодный нос. Впрочем, о моей смерти никакой речи быть не может. Нельзя испытывать чувство нравственной вины за хорошее здоровье.
– Нет, можно, – сказала Коломба. – Чуть-чуть. Подставив лицо лучам льющегося в окно солнца, Алиса щурилась, наморщив нос и приподняв верхнюю губу. Эта гримаска позволяла видеть её розовые дёсны, широкие, глубоко посаженные зубы, а на шапке её чёрных волос, подстриженных по линии бровей, играли синие отблески. Внезапно она оживилась.
– Ты только подумай, Коломба, целых три недели я вела там, никому об этом не говоря, совершенно невозможную жизнь… И самое любопытное – я выдержала. Страховщики, Ласкуметт, нотариус – все против меня. Даже Мишель. Да, даже Мишель! Бросить меня вот так, одну, и всё это за одно мгновение… Как хочешь, но нечаянно утонуть в шесть часов утра – в этом есть что-то подозрительное. Прежде всего, это невеликодушно. А какая стая ринулась тогда травить меня! И что они себе вообразили? Что возьмут надо мной верх? Что я брошу всё своё добро, и дом, и землю за здорово живёшь? Тогда я сказала: поглядим. Знаешь, Ласкуметт – это ещё тот тип… Да знаешь ты его, такой коренастый, владелец множества виноградников на склонах холмов. И вот подавай ему Крансак. Шевестр тоже, разумеется. Но уж Шевестр – ни за что! Продавать землю своему собственному управляющему было бы слишком некрасиво. Так вот, я пригласила Ласкуметта на обед, чтобы поговорить о продаже. Арманьяк, тушёная говядина, зайчатина. Ах, милая моя… Я понимаю, почему деревенские вдовы толстеют. И, представь себе, этот Ласкуметт был не прочь жениться на мне! Тут он получил бы всё зараз – и имение, и жену. В общем, что говорить, всё позади. Просто вчера мне стало так противно и страшно в том доме. Тогда я вернулась сюда. Родное гнёздышко, ночёвка с тобой в одной корзинке… Проснулась – а тут «Шахерезада», «чудесный дикий цикорий» и всё прочее… Как же мне этого не хватало, Коломба… Дай мне насладиться уютом наших голодных лет…