Валериан Светлов - Рабыня порока
– Но теперь, Марта, зачем же скрывать это?
Марта тихо засмеялась.
– Скрывать больше нечего, – сказала она. – Об этом все знают, несмотря на то, что мы сделали все, чтобы скрыть это. Твоя мать знает это, и Кристьерн, и пастор Глюк, и даже твой сержант, который только что приходил сюда.
– О, сержант, – засмеялся Феликс, – он всегда все знает. Но… что это? Да, да, это опять канонада.
Он провел рукой по лбу, как бы стараясь отогнать от себя дурной сон, и продолжал:
– Ну, значит, русские не хотят подарить нам ни одной ночи. Они очень уж торопятся взять Мариенбург.
– Боже мой, что же будет с нами тогда? – почувствовав невольный страх, спросила девушка.
– Не бойся, малютка! – энергично ответил офицер, страстно обняв девушку. – Что бы ни случилось, я никогда не покину тебя, и, если бы даже убили меня, моя душа будет жить рядом с тобою. О, не бойся, Марта, не бойся… Это я так говорю! Я вовсе не желаю быть убитым и, право, менее всего рассчитываю на это.
Канонада усиливалась, но молодые люди, увлеченные своей любовью, не обращали теперь на нее никакого внимания.
– И вот я думаю, – продолжал Феликс, – что, так как мы давно и свято любим друг друга, то пора нам перестать скрывать это чувство от людей и от наших близких и объявить об этом во всеуслышание. Марта, моя дорогая девочка, хочешь ты быть моей женой?
Марта покраснела, закрыла лицо руками и вдруг расплакалась.
– О, Марта, что с тобою – горестно воскликнул Феликс. – Зачем, зачем эти слезы? Они так не идут к твоему веселому личику, к твоему радостному личику. Разве ты не хочешь быть моей дорогой, моей нежно любимой женой?
– Ах, Феликс, – отирая слезы, ответила девушка, – ты знаешь, что это не правда! Ты знаешь, как я люблю тебя, и ты знаешь, что стать твоей женой – это сладкая мечта моя! Но теперь… Ты слышишь гром пушек? Слышишь эту ужасную пальбу?
– Да, как и ты, так что же?
– Теперь говорить о нашем браке было бы несвоевременно… Что бы сказала твоя мать, если бы мы теперь заговорили об этом?
– Теперь это своевременнее, чем когда-нибудь, – решительно и твердо ответил Феликс.
– Почему?
– Потому что это последняя ночь Мариенбурга, – торжественно ответил он, – потому что скоро настанет час, когда стены города падут, как библейские стены Иерихона, и ворота его раскроются, чтобы пропустить неприятеля… потому что меня могут убить…
– Ах, Феликс, ты опять говоришь о смерти! Вот уже второй раз в этот вечер…
– Ну, меня могут взять в плен, если тебе это больше нравится, моя дорогая, – усмехнулся он. – Словом, нас могут надолго разлучить обстоятельства. Но я не хочу ни одной минуты жить с сознанием, что мы друг другу чужие, да не хотел бы лечь и в могилу с этим сознанием.
– Я всегда это говорила! – вдруг услышали они голос старухи.
Оба вздрогнули и быстро подошли к креслу.
Голова тетушки Гильдебрандт качалась. Крепкий сон владел утомившейся женщиной. Она сказала эти слова во сне, вероятно, в ответ на какое-нибудь пригрезившееся ей видение.
– Ты видишь, – прошептал Феликс, – я прав. Ты согласна?
– Согласна ли я! – чуть не вскрикнула Марта и, порывисто обняв его шею руками, страстно прижалась к нему всем телом.
Дверь внезапно скрипнула, и молодые люди отскочили друг от друга в разные углы комнаты.
V
В дверях показался пастор Глюк.
Он был бледен и имел усталый, почти измученный вид. В его крупных темных глазах отражалось горе, и печальная складка вокруг губ придавала почти трагическое выражение его лицу.
– Здравствуйте, дети мои! – сказал он молодым людям.
– Это вы, пастор? – спросила старуха, внезапно проснувшись от присутствия третьего лица в комнате.
– Я, моя добрая Гедвига.
– Откуда вы пришли? – продолжала она, окончательно приходя в себя и встав с кресла. – Мы вас ждали к ужину.
– Я читал молитвы над убитыми и должен был присутствовать при погребении нескольких наших павших воинов. Ах, дети мои! Как тяжелы обязанности пастора во время войны, в то время, когда люди нарушают великий завет христианства, убивая друг друга и орошая поля кровью своих ближних, те поля, которые назначены для применения их мирного труда и для питания их. Но… что делать! Война есть война, и люди всегда останутся людьми и всегда будут ненавидеть друг друга и стремиться к преобладанию друг над другом…
– Аминь, – сказала старуха.
– Я не ожидал встретить тебя здесь, – проговорил пастор, глядя на офицера, – ты сильно похудел и лицо твое возмужало.
– Садитесь, господин пастор, – придвигая ему кресло, сказала Марта, – вы очень устали и, должно быть, проголодались.
– О, нет, дитя мое, благодарю! – садясь, сказал пастор. – Я устал, это правда, но есть я не хочу. Мне это не идет на ум. Я сейчас видел достаточное количество печальных картин, чтобы самая мысль о материальной пище была мне противна. Когда дух возмущен, желудок безмолвствует. Я успел похоронить с десяток солдат. Остальных прибрали до утра. У одного проломлен был череп ударом острого, как бритва, клинка… до кости, до самого мозга. Ядром оторвало другому обе ноги. Он умер на моих глазах…
И пастор, точно видя еще перед собою эту картину, закрыл глаза рукою и поник головой.
– Да, дети мои! Смерть от руки человека – ужасное дело и куда страшнее смерти, являющейся, как естественный результат жизни. И коршуны, и вороны уже собрались над трупами и зловеще кружили над ними, пока мы не погребли их. Мир праху их и да отлетят души их в горные выси!
– Аминь! – прибавила тетка Гильдебрандт.
Молодые люди переглянулись, как бы спрашивая друг друга, ловко ли им после таких торжественных и печальных слов начать говорить о том, что они задумали.
Но мало-помалу настроение, в котором пастор пришел сюда, стало у него проходить и глаза его теряли постепенно свое печальное выражение.
– Ну, что скажешь, Феликс? – обратился он к офицеру. – Надолго ли к нам?
– Не знаю, отец мой. День-два, вероятно, пробуду, если до тех пор не возьмут города.
Он замолчал как бы в нерешимости, колеблясь тотчас же сказать о том, что наполняло его сердце. Но потом, после минутного колебания, он решился.
– Матушка, – обращаясь к старухе, сказал он дрогнувшим голосом, – вам известно, что Марта и я любим друг друга, любим горячо и давно, давно уже… Матушка, вы приняли ее в свой дом и с первого дня пребывания ее вы стали относиться к ней, как к дочери. Вы знаете, так же, как знают это и пастор Глюк, и все наши домашние, что и она относится к вам, как к матери, и ко всем нам, как к родным…
– Конечно, мы знаем это и все очень любим ее, – сказала старуха.
– И, как только окончится война, вам следует повенчаться, – вставил пастор, приветливо кивнув головой. – Я и повенчаю вас, дети мои.