Хозяйка Мельцер-хауса - Якобс Анне
– Ну как ты, Тиммерман? – спросил Ганс Вольтингер.
Долговязый и жилистый Вольтингер был немного старше остальных трех, до войны он работал учителем в деревенской школе. Может быть, поэтому Вольтингер считал, что именно он должен держать над ними негласное шефство. Гумберт терпеть его не мог, но еще больше он ненавидел Юлиуса Кернера – за то, что тот так отвратительно ел. Он жевал, не закрывая рта, так что можно было видеть, как между нижней и верхней губой текут слюни и как его маленькие редкие зубы перемалывают пищу.
– Нога сильно опухла, – доложил Тиммерман. – Но я сейчас встану. Проклятие, что за чертовщина!
Солдат застонал еще сильнее. Вероятно, он попытался подняться и опереться на ногу. Вольтингер зажег спичку, и желтоватый свет висевшего в конюшне фонаря рассеял темноту. Он осветил пожухлое сено, на котором они расположились на ночлег, и почерневшие от старости чердачные балки, с которых свисала паутина. Доски под ногами не везде были плотно пригнаны, и из зазоров поднимался теплый пар от коровника, расположенного прямо под ними. Трудно вообразить нечто более отвратительное, чем этот клейкий, вонючий запах коровьего навоза – он въедался во все, буквально во все – в одежду, волосы, кожу. Гумберт был уверен, что даже дыхание у них было пропитано вонью свежих коровьих лепешек, и ему становилось противно от себя самого.
– Эй, малыш, вставай. Пошли. Нам не нужны неприятности из-за тебя!
Хорошенький пинок под зад заставил его вздрогнуть. На какую-то долю секунды он уставился на мерцающий свет фонаря, который Вольтингер держал над ним, потом, ослепленный им, закрыл глаза.
– Не забудь вальтрап…
Не оставалось ни единого шанса погрузиться опять в мягкую темноту сна, в это единственное прибежище, оставшееся ему здесь, в этом земном аду. Пришлось встать, распрямить сгорбленные плечи навстречу пронизывающему влажному холоду и немилосердным суждениям, с позволения сказать, «товарищей». Ему пришлось поторопиться, иначе бы Вольтингер скрылся с фонарем внизу, обрекая его на поиски ведущей вниз лестницы в полной темноте. Это было весьма опасно, ведь можно легко просмотреть отверстия между досок в полу и свалиться. Гумберт сел, стащил с плеч чепрак, встряхнул его и скатал. Он закашлялся – сено было пыльным, отчего все кругом было покрыто серым налетом.
Внизу в конюшне смачно и звонко мочились товарищи, так, как это делали мужики в крестьянских бельгийских семьях. Вероятно, и бабы «облегчались» зимой так же, стоя среди пятнистых коров – а их было пять – но делали они это не так открыто, а более деликатно и никогда не позволяли себе это в присутствии хотя бы одного немецкого солдата. Об изобретении ватерклозета здесь, в деревне, похоже, не слыхивали. Гумберт уединился в уголке, встав спиной к коровам и сослуживцам, и расстегнул ширинку. Он думал, что хотя бы сейчас его оставят в покое, но не успел он справить свою нужду, как кто-то так резко хлопнул ему по правому плечу, что он слегка забрызгался.
– А где твой клубничный джем? – задал вопрос Юлиус Кернер. – А масло?
– Нет, масло все, кончилось.
– Уже все? Какая жалость! Эй, Яков! Это ты вчера получил посылку? С маслом?
– Нет, масла не было. Была колбаса. И паста из анчоусов.
– Фу, ты! Паста из анчоусов!
Гумберт торопливо привел в порядок свою одежду. Джем у него был спрятан в карман куртки, Брунненмайер положила его в жестяную банку. Ах эта Фанни Брунненмайер, если бы не она – кто бы писал ему письма, отправлял посылки – тогда уж он точно бы повесился на первой встречной потолочной балке. В Винегеме они повесили двух саботажников-бельгийцев, это было ужасное зрелище: наверное, он навсегда запомнил их посиневшие лица и вывалившиеся изо рта языки.
Четверо немецких солдат, ступая по коровьему навозу, направились в крестьянскую избу, где их уже ждал завтрак. Не сразу, а только спустя пару дней до Гумберта дошло, что у этой семьи была одна-единственная комната – и эти люди делали там все: ели, спали, любили, рожали и умирали. Тут же промеж ног бегали куры, на сундуке у печи лежал старый кот, а под столом сидел плешивый пес – в надежде, что и ему что-нибудь перепадет. За столом было тесно, семья большая: отец, мать, две старшие дочери, три девочки-подростка, два сына, двенадцати и пяти лет, и последний ребенок – двухгодовалая миловидная белокурая девочка. У всех были круглые лица и светлые гладкие волосы, это были добрые люди, они безропотно повиновались, когда у них разместили немецких солдат, и те уселись за их стол, как будто они были их близкими родственниками. На столе был кофе с молоком, немного масла, а джем, колбасу и что там было еще на бутерброды выкладывали на стол солдаты – из того, что им присылали из дома. И хотя Гумберту мешали трапезничать грязь и запах из коровника, наполнявший весь дом, сама еда была сносной. Вообще все за столом можно было назвать сносным, если только закрыть глаза на то, что здесь никто не пользовался ни ножом, ни вилкой, все преспокойно облизывали пальцы, чавкали, рыгали и некрасиво причмокивали кофе.
Самый настоящий ад начался позже. Изо дня в день, около семи часов – с ужасной немецкой пунктуальностью – Гумберт со своими товарищами должен быть в одной из конюшен, которых здесь было несколько, с этой целью переоборудовали разные постройки. Конюшня, где несли дежурство Гумберт и его товарищи, раньше была классной комнатой деревенской школы. Добираться до нее приходилось в любую погоду – и в дождь, и в ветер. Хорошо было тем, у кого был дождевик, как у Якова Тиммермана и Ганса Вольтингера. Гумберт же с Юлиусом Кернером появлялись в конюшне почти каждое утро насквозь промокшими. Радовало только то, что в конюшне было сухо, потому что кругом все было затоплено: вода стояла до самой дорожной насыпи.
В конюшне его уже поджидал унтер-офицер Крюгер, лысый, с рыжими усами, противный чванливый педант, он терпеть не мог Гумберта.
– Господин дворецкий, встать! Быстро, а то получишь двадцать отжиманий прямо здесь, на лошадином дерьме…
Гумберт до этого никогда не имел дела с лошадьми, и сначала ему было страшно приближаться к ним, и только постепенно он понял, что при всей своей устрашающей силе они были невероятно послушными. Теперь он смотрел на них как на своих товарищей по несчастью, ведь этих невинных созданий заставляли бежать под градом пуль. Их разрывало на куски гранатами, и в конце дороги они подыхали, не понимая, за что им все это. Здесь, в конюшне, все лошади были, к счастью, в хорошем состоянии, те, которых конфисковали у бельгийских крестьян, едва ли годились для верховой езды, но большинство лошадей сюда пригоняли, и их следовало не только кормить и поить, но и выводить на прогулки.
Примерно до восьми выгребали навоз, кормили и чистили лошадей, унтер-офицер все это время околачивался тут, мешая всюду, где только можно, и постоянно брюзжал. Кроме Гумберта в число его особых «любимчиков» входил и узколицый Яков Тиммерман. Крюгер ненавидел молодого человека прежде всего потому, что до войны тот был студентом философии, и однажды из кармана его куртки выпал томик «Фауста» Гете. Яков в глазах Крюгера был «интеллигентишкой», он раздражал его своим очевидным всезнайством, и потому унтер-офицер не упускал возможности показать тому, что такие мальчики, как он, здесь, в полку – последнее дерьмо.
– Да ты посмотри на это! И ты это называешь вычистить? Какое свинство!
Он хлопнул рукой по крупу коричневого мерина и задал жару бедному Якову, за то, что поднялось целое облако пыли. Яков был не виноват, потому что вальтрап чистил вчера не он, а Юлиус Кернер. Однако Кернер умел подольститься: ходил всегда с виноватым видом и слащавой улыбочкой и по любому поводу орал: «Слушаюсь, господин унтер-офицер!»
Крюгер заставил Якова сделать несколько «упражнений», несмотря на его больную ногу, прямо здесь, посреди лошадиного дерьма. Крюгер был просто тварью. Гумберта охватило сумасбродное желание – въехать тачкой с навозом ему прямо в зад. Ему доставляло удовольствие рисовать в голове эту веселящую душу картину во всех деталях. Он представил, как Крюгер завопит и упадет прямо в лошадиное дерьмо, как кобыла запаникует и лягнет его. Он вообразил разинутую пасть Крюгера, набитую дерьмом. Вот это было бы здорово! Но отважиться совершить такое на самом деле – для этого Гумберт был чересчур труслив. В результате его ждала бы тюрьма или еще что-то похуже, и цена за удовольствие казалась ему все-таки слишком высокой.