Мэри Пирс - Горький ветер
Снаряд пролетел над их головами и разорвался с грохотом позади траншеи. Они пригнулись, и на них посыпался ливень мерзлых комьев, отскакивая от стальных касок. Привитт снова выпрямился и стряхнул землю с планшета.
— Если дела и дальше так пойдут, мне вряд ли удастся закончить образование.
— Нужно поблагодарить Господа за наши котелки, — сказал Пекер, поправляя свою каску.
— А ну-ка шевелитесь! — кричал капрал Флиндерс, быстро обходя траверс[8]. — Уберите эту грязь, поторапливайтесь, и чтобы не сметали грязь под покрытие! Используйте окопный инструмент!
Люди принялись за работу, вытаскивая осыпавшийся грунт. Они наполнили мешки песком и заделали дыру в бруствере.
— Окопный инструмент, — ворчал Кострелл. — Почему бы не называть лопату лопатой?
— Я подумываю об изменении имени, — заявил Привитт. — Это не шутка — называться «рядовой Привитт» с приветом. Легко быть приветливым Привиттом, когда у нас все приветливые с приветом.
— Если это говорить быстро, можно выступать в концерте.
— Сколько снарядов он потратил на нас сегодня утром, Тосс?
— Не знаю, не считал.
— По-моему, что-то уж слишком тихо. Они, наверное, разгадывают кроссворд. — Ньюэз, поднявшись на бруствер, принюхивался. — У них сегодня на завтрак ветчина. Копченая, думаю. Везет гадам!
Две линии обороны в Брисле находились близко друг от друга, и отношения между ними строились по принципу «живи сам и не мешай жить другим». Поэтому они редко обменивались ружейными выстрелами или пулеметными очередями, и это было, как говорил капрал Флиндерс, чистой формальностью. Нейтральная полоса была шириной всего в пятьдесят ярдов, и когда кто-нибудь из англичан высовывался из окопа и поднимал плакат с надписью «Нарушители границы будут казнены», немцы, вместо того чтобы разнести его на мелкие кусочки, просто швыряли в него снежки. Даже офицеры закрывали глаза на такие невоенные проделки.
Как-то раз морозной ночью, когда солдаты сидели в блиндаже, греясь возле маленькой жаровни, Дейв Раш достал старую хрипящую губную гармошку и стал наигрывать популярные мелодии. Люди пели, раскачиваясь из стороны в сторону, потому что пение и раскачивание согревало их. И вдруг, когда он еще не доиграл «Бежит дорога дальше и дальше», Барстон, который стоял на посту, отдернул полог.
— Заткнитесь и послушайте! — крикнул он, и когда они наконец замолчали, то услышали, как немцы допели песню.
— Просто невероятно! — воскликнул Раш. — Они еще имеют наглость издеваться над нашими песнями. Сейчас я поставлю их на место. Вот послушайте!
Он поднес гармошку к губам и сыграл первый куплет «Боже, храни короля». В конце его он замер и прислушался. В немецких окопах стояла полная тишина.
— Ага, обманул! — обрадовался он. — Они уже не поют, вонючие педики!
— И мы тоже, — сказал Пекер Дансон. Он вынес жаровню на улицу и раскачивал ее, пока угли опять не раскраснелись. — Взошла молодая луна, — сказал он. — У кого-нибудь есть франк показать ей?
Теперь немцы ободрились и запели «Германия превыше всего». Шестой батальон трех графств затянул в ответ:
В коробку яиц наш кайзер свалился.
Па-ра-рам!
В коробку яиц наш кайзер свалился.
Па-ра-рам!
В коробку яиц наш кайзер свалился,
В коробке яиц он весь извозился,
И что-то течет у него по ногам!
Наступил день, когда к ним снова вернулся сержант Таунчерч после месяца, проведенного в госпитале. Никто не знал, чем он болел, однако ходили слухи, что это была краснуха и сильный кашель. Сам сержант ничего не рассказывал. Он вообще предпочитал не вспоминать о том, что болел. Он поддержал свой авторитет тем, что отчитал капрала Флиндерса, исполнявшего его обязанности в его отсутствие, за падение дисциплины.
Однажды утром после сильного снегопада два немецких солдата, белобрысые мальчишки лет семнадцати, взобрались на бруствер и стали лепить там снежную бабу. Том и Ньюэз сквозь бойницу наблюдали с изумлением, как снежная баба выросла до высоты человека и ее одели в полевое серое одеяло, шапку, а на плечо повесили несколько патронташей.
Пришел сержант Таунчерч. Он протиснулся между Ньюэзом, Томом и Эвансом и уставился на двух немцев, наряжающих снежную бабу на бруствере. Потом он снял с плеча винтовку, прицелился сквозь узкую бойницу. Ньюэз отодвинулся немного и наступил на свободный край доски. Он качнулся и упал на Таунчерча, и пуля улетела мимо. Двое немцев нырнули за бруствер.
— Неповоротливая свинья! Ты это нарочно сделал! У тебя там есть дружки, верно?
— Извините, сержант. Это все чертовы доски. Пойду принесу молоток и гвозди, пока никто не свалился и не сломал себе шею.
А несколько минут спустя над немецкими окопами поднялась рука, и хорошо нацеленная граната разорвалась в английском окопе. Потом вторая и третья. Кострелл и Раш ответили шестью гранатами на три. Снова все затихло. Но и Барстону, и Триггу оторвало кисти рук, а капрал Флиндерс ослеп. И если бы Том и Ньюэз не удержали его, Дик Кострелл, узнав об этом, отправился бы за Таунчерчем с киркой.
Вскоре после этого тишина в неприятельских окопах стала сверхъестественной. Патруль, вышедший сразу же после наступления темноты, обнаружил, что окопы опустели. Немцы отошли совершенно бесшумно к хорошо укрепленной линии Гинденбурга, которая находилась в десяти милях или что-то около того позади их старых окопов.
— Почему бы не сразу к Берлину, если уж на то пошло? — предположил Дейв Раш.
— Линия Гинденбурга, — сказал Боб Ньюэз, — это что, часть Великой западной дороги[9]?
— Верно, — подтвердил Дансон. — Падингтон, Оксфорд, доки Кардиффа и дальше все станции до Хайверфорда.
— Если немцы сбежали, то, может, и нам можно идти домой? Хотя не думаю! — сказал Дик Кострелл.
Два дня спустя их сменил полк Северного Уорвика, и они ушли на постой в Доделанвилль. Когда они вернулись на передовую, им пришлось занять новые окопы в окрестностях Вермана.
Погода стояла по-прежнему ужасно холодная. Постояв на месте всего несколько секунд, можно было замерзнуть до костей. До оружия едва можно было дотронуться — таким холодным был металл, и солдаты стреляли снова и снова просто в воздух, чтобы стволы и затворы не примерзали.
Но еще хуже морозов была начавшаяся оттепель. Войска жили в постоянной грязи, промокая насквозь во сне или когда бодрствовали. Томпсон жаловался на ноги: они сильно опухли и онемели. Он даже не мог снять сапоги, чтобы натереть ноги маслом, что могло бы принести ему некоторое облегчение.