Уильям Локк - Триумф Клементины
Он сидел совсем уничтоженный в углу купе. Все происшедшее должно было убить в нем всякую веру в человека. Внезапно, как на Иова, на него посыпались несчастье за несчастьем, разоблачившие перед ним исключительную низость, предательство и жестокость.
Он видел все в исключительном свете, потому что разбили его веру самые близкие ему люди — Анджела, Вилль Хаммерслэй, Маррабль, Хьюкаби, Вандермер, Биллитер, Маттью Квистус. Если это случилось с ним, то наверно происходит со всеми сынами и дочерьми Адама. Тут было затруднение. Чем он, Ефраим Квистус, лучше других? Почему до сих пор предательство, измена и жестокость были так же чужды его душе, как поджог или убийство? Почему он не был наделен этими качествами, которые, казалось, были необходимой принадлежностью каждого человека для жизненной борьбы?
На этот вопрос он не мог ответить, но что он не был наделен ими, было несомненно. Вместо них он имел добродетель и веру. Будь он, как все, он раскрыл бы карты Маррабля, держал бы жену в страхе своей ревностью; послал бы Хьюкаби и К° в тюрьму, где им было самое место, и уверил бы дядюшку, что он сущий черт в делах и был бы теперь торжествующим победителем мира.
Но он был безнадежно непредприимчив. Тот, кто взял на себя ответственность выпустить его в свет, допустил огромную ошибку. Но кого обвинять в ней? Люди приписывают неведомому Богу только хорошее и было бы кощунственно обвинить его. Каким же образом появилась подлость, предательство и жестокость? Может быть, ему поможет дьявол?
Но мы живем теперь в такое время, что даже простая душа Квистуса не вполне была убеждена в его существовании. Если бы он жил в средние века, он начертил бы на полу круг, пентаграммы и другие фигуры, сказал бы заклинания, и к его услугам явилась бы вся адская иерархия: Сатана, Люцифер, Мефистофель, Асмодей, Сомаэль Азаэль, Вельзевул, Азазель, Макатиэль… Квистус остановился на Макатиэле, это имя рисовало ему бессердечного, безжалостного, толстощекого черта в шотландской юбке…
Он нетерпеливо стряхнул с себя фантастику и вернулся к удручающим его мыслям. Поезд шел и шел, останавливаясь на хорошеньких, веселых станциях, где здоровый народ со звучными голосами влезал в вагоны, занимая третий класс.
Иногда его одиночество на короткое время нарушал какой-нибудь путешественник. Но Квистус сидел в своем уголке, ничего не видя и не слыша, размышляя о подлости, предательстве и жестокости человечества. Он не допускал больше ни дружбы, ни любви, ни веры. Если в его памяти вставали лица, безупречно относившихся к нему людей, он изгонял их. Они были такие же, как все, только были достаточно лицемерны и не попались в подлости. Он со всем покончил.
Будь Квистус более холерического темперамента и обладай ядом красноречия, он мог бы быть вторым Тимоном Афинским. Наверное, в таком состоянии доставляет некоторое облегчение встать и с дикими, отчаянными жестами высказать свои взгляды на проклятый мир. Анализируя свои чувства, можно придать им художественное выражение и чувствовать себя лучше.
Но Квистус не мог доставить себе подобное облегчение. Он мог вылить свою ненависть, презрение и ужас только в каком-нибудь спиче.
Поезд громыхал все дальше и фраза: «дьявол, будь ко мне добр», механически повторялась под звук колес. Она без конца повторялась в его ушах, и его мысли невольно возвращались к Макатиэлю. Он не представлял себе будущей жизни. Его душа не признавала ее. Внушение дьявола было только плодом уставшего мозга и не имело реального значения. Будущее было для него мизантропическим и подозрительным ничегонеделанием. Он не имел никакого влечения к деятельности. С другой стороны, он не посыпал, как Иов, главы пеплом и не разорвал на себе со смирением одежды.
Поезд опоздал на час, и он был в Руссель-сквере только в половине одиннадцатого. Он открыл дверь своим ключом. Передняя, против обыкновения, не была освещена. Осветив ее, он заметил, что почтовый ящик не был очищен. Машинально взял он письма и, просматривая их около лампы, нашел собственную телеграмму из Девоншира.
Даже окончательно душевно убитый человек нуждается в пище, но когда он видит, что телеграмма, заказывающая ужин, даже не вскрыта, вполне простительно, что он доходит до последней степени отчаянья. По всей вероятности, его экономка миссис Пинникок воспользовалась его отсутствием и устроила себе праздник. Какое же она имела право устраивать себе праздник и оставлять дом на ночь? Ясно, что она отсутствовала, потому что в противном случае было бы освещение и письма были бы вынуты.
Квистус решил добыть себе из маленькой комнаты, где он обедал, бисквиты и виски с содовой. Он поднялся наверх, открыл дверь в кухню и был ослеплен внезапным светом. Немного погодя разглядел спящую в кресле м-с Пинникок с двумя пустыми бутылками шампанского и одной пустой бутылкой виски по бокам. Он сильно встряхнул ее за плечи, но кроме храпа, не мог добиться от нее никаких признаков жизни.
Словно что-то прорвалось в мозгу Квистуса. Как по мановению волшебства, на него посыпались ужасные разочарования и разоблачения; обманы и плутни сменялись друг за другом с поразительной быстротой. Как проказа заставила Иова проклясть свои дни, так пьяная служанка, не приготовившая ему ужин, пробудила в Ефраиме Квистусе лукавство и бессердечие.
Он потер руки и громко захохотал. Необычный звук смеха разбудил эхо в пустом доме, разбудил протестующе пискнувшую канарейку, заставил полисмена прислушаться на своем посту, заставил даже бесчувственную леди полуоткрыть на секунду глаза. Когда пароксизм прошел, он с минуту смотрел на женщину, затем со злым видом взял кусок бумаги с письменного стола около плитки и написал: «Я не желаю вас больше видеть. Е. К.».
С помощью выпавшей из ее головы шпильки, он прикрепил эту записку к ее переднику. С новым взрывом смеха он оставил ее и вышел на улицу. Он был опьянен новым смыслом жизни. Казалось, годы спали с его плеч. Он решил загадку жизни. Он почувствовал, как в его сердце радостно зашевелилась подлость, измена и жестокость. Дьявол сжалился над ним. Теперь он также был подлым и жестоким предателем.
Он стал воплощением дьявола. Следующие годы будут посвящены преступным, позорным делам. Если нужно будет пройти через убийство — он убьет. Жалости к людям не будет. Он вынул обе руки с растопыренными пальцами, — с каким наслаждением он бы задушил всякого, кто попался сейчас между ними, с какой радостью любовался бы агонией умирающего. Калигула был ему по душе. Как он жалел, что он уже умер. Какой бы из него вышел компаньон, если он выразил желание, чтобы все человечество имело одну шею, которую можно было отрубить за один раз…