Морис Ростан - Любовь Казановы
Казанова в Париже! Как будто бы сама Венеция, сдвинувшись с места, отправилась в гости к Парижу XVIII века. Но Венеция — радостная, живая, замаскированная, та Венеция, которая живет в гондолах, а не агонизирует между мрачными каналами. Венеция XVII века, еще молодая, которую еще не состарили и не окутали романтизмом рыдания двадцатилетнего Мюссэ, циничного в своей надтреснутой наивности, и великий сплин Байрона, и остановившееся сердце Вагнера!
* * *Казанова в Париже! Но как раз в Версале, у бассейнов, сверкающих стройными водяными струями, в том Версале, где еще не проходил Верлен, в Версале пышном, но молодом и счастливом, есть гондола, которой забавлялся двадцатилетний Людовик XIV, и на которую глядя издали, кардинал Мазарини, прищуривая глаза, говорил: «Да, это маленькая Венеция!»
Казанова в Париже! Какой глоток вольного воздуха! Какая эпикурейская мудрость! Какое мощное чувство жизни в этом Париже XVIII века, очаровательном всем очарованием умирающего города и зари нового мира, легкомысленном, как юный гость в розовом жилете, шитом золотом, со сверкающими перстнями, вместе с тем печально разочарованном, как Спящая Красавица, которая перед тем, как умереть, нарумянилась бы «по манере Версальских дам», по выражению Казановы, причем «прелесть этой краски состояла в той небрежности, с какой ее накладывают на щеки».
Казалось, что Париж XVIII века умирает от той самой лихорадки, которая одушевляла жизнь Казановы. Но он вероятно не замечал разницы, этот смелый соблазнитель, вся сила которого была именно в том, что он пробовал все, не давая ничему себя изменить.
Он проехал Париж, вдыхая его краем ноздрей, краем губ, краем сердца. Он заметил его грацию, легкомыслие, моды. Но он проглядел всю его трагическую сущность, эту внутреннюю трагедию XVIII века, которую нам не сохранил ни один поэт, но аромат которой, смесь пепла и роз, вечно мы будем вдыхать в картине Ватто, «Манон Леско» аббата Прево, и в десяти — пятнадцати страницах маркиза де Сада!
Меланхолия, которая тем значительнее, что она скрыта, тем глубже, что она обвеяна улыбкой, меланхолия, смешанная со смехом и со слезами, чью тайну в будущем суждено будет в минуту вдохновения открыть Мюссэ!
Но что мог бы увидеть в этом Казанова? Он так красноречиво объясняет свой проект лотереи, что идею его принимают и реализуют, и эта удача дает ему достаточный доход для того, чтобы вести в Париже, который так нравится ему, существование легкомысленное и роскошное.
Он прибавляет к списку своих побед мадмуазель де ла Мер, которая дарит его своей благосклонностью, почти не переставая верить в свою невинность… Но и она не заставляет его видеть в любви ничего другого, кроме разделенного наслаждения страсти. Она грациозна, как серна, и так красива в своем полутрауре, заставляющем казаться ее кожу еще белее!.. Не все ли равно? Почтальон не ждет… и вернее, пост-шез…. И, улыбающийся, он выдает ее замуж за дюнкирхенского негоцианта!
Казанова в Париже!.. Он присутствует при опале своего друга, мсье де Берни, с которым он когда-то в Венеции делил веселые ужины… и монахиню из Мурано! Действительно, мсье де Берни на верху славы, после того как разрушил все, что сделал кардинал Ришелье, при содействии князя Кауница, превратил былое разорение австрийского и бурбонского домов в счастливый союз, избавлявший Италию от ужасов войны, вспыхивавшей в ней каждый раз, что между этими домами начинались распри, и получил за это благодеяние кардинальскую шляпу от папы, венецианца Рецционико. Этот самый мсье де Берни впал в немилость и был отстранен от двора, только за то, что сказал королю, желавшему узнать его мнение, что он не считает принца де Субиз подходящим человеком, чтобы командовать его армиями. Как только маркиза де Помпадур узнала об этом, она заставила устранить его. Но утешение было найдено в пикантных куплетах, и новый кардинал скоро был забыт.
Казанова прибавляет, и тут мы не можем спорить с ним:
— Вот характер этой нации — живой, остроумный и любезный народ, ни своих, ни чужих несчастий не замечает, как только найден легкий секрет, как заставить его посмеяться над ними.
Так он подчеркивает. Он, которого мы в некоторых случаях можем легко счесть поверхностным, склонность нации все позволять своим забавникам и шутам и допускать, чтобы между ней и теми, кого она забывает, вырастало недружелюбие, вызванное сочинителями куплетов, только потому, что красное словцо на их счет заставило ее смеяться!
Казанова в Париже! Как-то мадам д'Юрфе вздумалось познакомиться с Жан-Жаком Руссо, и вот они отправляются к философу.
Они не ужинают с Руссо у Падоаны, но едут к нему в Монморенси, в тот маленький, но бессмертный домик на краю леса и на краю веков, кругом которого вечно будут реять лихорадочные мечты поэтов! И в своих мемуарах он отмечает просто: «Под предлогом переписки нот, работа, которую он великолепно исполнял. Ему платили вдвое против всякого другого переписчика, но он гарантировал безупречное выполнение поручения».
Ирония времени! В своем шитом золотом — наряде, кавалер де Сейнгальт едет к этому гениальному писателю, и встречает скромного и простого человека, который рассуждает здраво, но не поражает его ни своей особой, ни своим умом, и которого мадам д'Юрфе находит грубым, потому что он не отличается очаровательной светской любезностью.
О, мне бы хотелось другого! Я бы хотел, чтобы этот человек, хорошо знающий душу человеческую, потому что — как он сам говорил впоследствии Вольтеру — он изучал людей в путешествиях, — я бы хотел, чтобы этот проницательный под своей непринужденной смелостью сердцеед испытал бы новое волнение, войдя в маленький домик в Монморенси.
Всюду кругом пахнет свежим сеном и под окнами цветет жасмин. Тереза срывает плоды с голубоватых шпалерных деревьев. Это почти декорация «Сельского колдуна». Я хотел бы в этом месте «Мемуаров» какого-нибудь волнения, вздоха, потрясения! Я хотел бы, чтобы он понял! Я хотел бы, чтобы он, умевший плакать над стихами Ариосто, понял бы, какие мысли таило это чело, какую наполняющую мир нежность заключало в себе это сердце, «чье величие», по словам Декарта, «было в способности умиляться».
Я хотел бы, чтобы в трепетном и невесомом воздухе он почувствовал бы все то, чего как раз не хватало ему самому. Ибо вот в чем сила великих душ — они умеют восхищаться тем, на что себя не чувствуют способными. И иногда в душе, ослепленной самим собой, встает тоска по чистоте, стремление к жертве! И часто возвышаются не от свершения, а от постижения…
Небрежность, с которой расточают жизнь, не исключает преклонения перед теми, кто со страстным постоянством умеет сосредоточиваться на одном идеале. Алкивиад задумывается перед безобразием Сократа! Александр останавливается перед Диогеном, и потрясатель мира понимает, что солнце его меркнет перед этим обитателем бочки.