Черные сказки (сборник) - Кожин Олег Игоревич
– Етить твою… – тянул Чугай. – И действительно – космогония.
– Это уже эсхатология, – хмыкала в сырой темноте мать, – но не суть важно.
И каждый вечер, когда Иван Демьянович засыпал крепким пролетарским сном, мать настрого наказывала ему:
– Никогда, Ванятка, никогда не называй настоящего имени сына своего вслух. Слово оброненное – оно ведь не просто звук, оно незримую плоть обретает и живет по своим законам. Скажешь раз – и услышат его все спящие последователи Есусовы, шпионы и соглядатаи. Услышат, пробудятся ото сна и загонят тебя, как волка-людоеда. И тогда ни тебе, ни сыну, ни всему роду человеческому рая не видать во веки веков. А теперь спи.
Чтоб сына-то зародить – оно ведь бабу надобно. И не просто бабу, а блудницу – мать так сказала, какие-то у ней свои соображения по этому поводу имелись.
В жаркий июльский день взял Чугай у Тараса-механика «копейку» цвета мореного дуба на предмет порыбачить съездить, а сам на этой «копейке» на трассу помчал. Сто пятьдесят километров отмахал, глядит – стоит лярва у обочины. Взгляд пустой, губы напомажены жирно, куртка на ней дутая с чужого плеча, из-под юбчонки коленки стертые виднеются. Села к Чугаю в машину, даже не спросила ничего. Чугай, покручивая от волнения ус, исподволь поинтересовался ейной биографией, а Лярва сказала лишь, что уже год как сбегла из дому от мамки с папкой. Вывез Иван Демьянович Лярву в лес, приложил свинцовой чушкой по темечку, замотал в отрез поролона, чтобы крики не слышно было, когда очнется, и повез к себе домой.
Дома посадил Лярву на цепь в спальне, кинул на пол избавленный по такому случаю от клопов матрас, кляп ей смастерил. Чтобы заразу какую не подхватить, Иван Демьянович по наущению матери пяток пауков отловил, заговор секретный над ними прочел, растер в ладонях в кашицу, кашицей этой уд смазал и заелдонил Лярве, пока та от потрясения отходила. После кляп вынул, чаю ей крепкого заварил с сахаром и пряник тульский дал. Так стала Лярва у него жить и дите Чугаево вынашивать. Сатанаила то есть. Оно, конечно, надобно было настоящую блудницу забрюхатить – да только где ж ты блудницу-то нынче сыщешь, мил человек? Радуйся и Лярве теперь. Так Чугай матери и сказал.
А рыбы свежей он на следующее утро на рынке купил и Тарасу-механику вместе с «копейкой» отдал.
Поперву за Лярвой глаз да глаз нужен был. То окно выбьет и голосить начнет среди ночи – тогда Чугай отбрехался, что собаку свою, Жучку, ненароком дверью зашиб, – то полоснет себя чем острым по рукам или по горлу – тут уж суетись, спасай дурную девичью жизнь. Волком на Чугая смотрела, куснуть норовила, проклинала на чем свет стоит. Потом, видать, умишком раскидывать начала и принялась увещевать, благости всяческие обещала в обмен на свободу. Но что Ивану Демьяновичу те благости, когда на нем миссия? Потом угрожать взялась ментами да дружками-бандитами, но тут Чугай и так понял, что раз до сих пор ее не нашли, то и не ищут особо.
Когда терпеть Лярвины причитания уже никаких сил не осталось, подала голос мать:
– Спусти мне ее сюда, Ванятка, на часок, а? Авось присмиреет, – сказала она из подпола.
Лярва испуганно заголосила, засучила ногами, силясь отползти подальше от черного зева, натянула цепь, но под хмурым взглядом Чугая обмякла, и Иван Демьянович, ощущая смутное волнение, спустил ее в темноту. Сам долго лежал, приложив ухо к половицам, но не услышал толком ничего, кроме глухих всхлипываний и неразборчивого шепота, похожего скорее на шуршание прелой листвы.
После этой экзекуции Лярва притихла, лишь гремела цепью, переползая от матраса к ведру, да глядела на Чугая с опаской. И теперь щемило у Ивана Демьяновича сердце, когда смотрел он на присмиревшую осунувшуюся бабу. Не мог выразить словами, но чувствовал, что сам, своими грубыми руками сломал в ней какой-то механизм. И не починить его уже, потому как механизм этот глазу не виден и не нащупать его никак даже и без глаз. Плакал тогда Чугай. Долго плакал. Едва ли не больше, чем по матери. Мать, она же – раз! – и отмучилась. А Лярве теперь такой поломанной до конца своей вспышки лямку тянуть. И ему заодно этот крест нести.
Иван Демьянович с тех пор ласковее с ней стал. То сладостей купит побаловать, то сядет рядышком и по голове гладит. А раз в неделю достанет из комода гребень, расчешет спутанные Лярвины волосы и в косы заплетет, криво и неумело. Зато с любовью. А Лярва глядит на него, как Жучка, – ни слова не молвит, а в глазах слезы, как картечины.
Истончился летний жар, отшумела листвой плакальщица-осень, завыли собаками метели, и рухнул на землю тяжелый степенный мороз.
Иван Демьянович к Новому году изготовился, елочку в подлеске срубил, украсил расписными шарами и звезду сверху приладил. Баньку запущенную откопал, сор из нее вымел да топил ее несколько дней кряду, чтобы вся сырость вышла, а после Лярву туда повел париться и намываться – в Новый год надобно чистым ходить. Лярва-то к этому времени отяжелела солидно: пузо налилось огромное, круглое, как паучье брюхо, кожа натянулась и матово поблескивала, словно натертая воском. Сама Лярва уже идти не могла, и Иван Демьянович заботливо нес ее на руках, а та лишь тихо охала, хватаясь поминутно за живот.
После бани Чугай Лярву обратно приковал, чистые простыни ей постелил на матрас и спать уложил, тихо напевая ласковую колыбельную. Распаренная Лярва уснула жарким сном, обхватив тоненькими руками широкую мясистую ладонь Чугая.
Сам же Иван Демьянович намылился в кабак. Тут ведь тебе и канун Нового года, и получку в бухгалтерии выдали – повод к поводу, как ни крути. Полушубок овчинный накинул, унты на ногах затянул ремешками, шапку заломил на затылок и отправился в праздничный свой пилигримаж.
Идет Чугай по улице франтом, бороду поглаживает, золотой фиксой бабам лихо посверкивает, дитям малым подмигивает да собакам кудлатым пендели раздает. Издалека видать по всем атрибутам – человек при деньгах и намерен кутить. Из соседнего проулка к нему выруливает участковый Сашка Соловей, важный да чинный в своей форме, и идут они уже в обнимку, гогоча заливисто на всю улицу.
В кабак заходят, запуская густой морозный пар, машут руками, разгоняя дым папиросный, и двигаются к угловому столику, где солидным людям сидеть положено. К столу тут же шустрила летит: чего, мол, господа отведать желают? Иван Демьянович глянет на него презрительно, с ленцой, и шустрила, извиняясь за оплошность, мчится в подсобку, откуда несет на подносе две литровых кружки пива и запотевшую бутылку водки.
Чугай с Сашкой Соловьем пива отхлебнут по четверти кружки, водке пробку свернут и льют ее, шальную, прям в пенное, чтобы душа замерзшая разговелась окончательно. Смеются заливисто, скабрезностями перекидываются, а когда из-за соседнего столика какой-то хмырь просит потише себя вести, Иван Демьянович и на него глядит с ленцой и презрительно. Цедит тихонько:
– А ну повтори, подгнилок?
И хмырь тут же извиняется и умолкает. Вот что значит авторитет.
Когда под столом перекатывается уже вторая опорожненная бутылка водки, а фуражка на голове участкового Сашки Соловья разворачивается козырьком назад, – тут-то и начинается веселье. Иван Демьянович, багровый от яств и хмеля, уже подобрел окончательно. К их столу тянутся по одному местные завсегдатаи, как дети к папке. Чугай обводит их радушным взором, манит пальцем шустрилу, заявляет:
– Неси всем по кружке еще! Деньги есть! – И утопает в подобострастном гуле, а Сашка Соловей – тот и вовсе аплодирует да свистит по-разбойничьи.
За окном темнеет, а Иван Демьянович отхлебывает уже пятого ерша, под ногами бутылки звенят, а вокруг него самые стойкие забулдыги сидят, кого жена еще домой за шкварник не утянула да кто не уснул мордой на неструганом столе. Участковый Сашка Соловей грозится позакрывать всех тунеядцев, кружкой размахивает, а другой рукой синепалого интеллигентишку обнимает в хмельном угаре. И не забулдыги с участковым-пропойцей это уже, а как есть – апостолы вокруг Иисуса собрались, чтобы мудростям небесным внимать. А Иван Демьянович вещает, зычно и величаво: