Черные сказки (сборник) - Кожин Олег Игоревич
Стукнул об пол выпавший из руки пистолет.
Соловей весь выгнулся, распахнул рот, разя перегаром. Забился, завращал глазами и тихонько заскулил. Он дрыгал ногами, а Чугай все глубже вгонял нож, насаживал Сашку на лезвие. Участковый повернул голову к Ивану Демьяновичу, и глаза его как-то вмиг затухли, будто выключили в жалком тщедушном теле жизнь – раз, и все.
Лярва смотрела на это в привычной своей позиции – забившись в угол и обхватив руками колени. Когда тело участкового рухнуло на залитый кровью пол, она лишь еле слышно взвизгнула. Чугай тут же присел рядом с ней и приобнял, гладя невыпачканной ладонью по голове.
– Тихо-тихо, все хорошо. Он тебя не обидит, – приговаривал Иван Демьянович ласковым голосом. – Сейчас мы убежим, и никто тебя больше не обидит. Тихо-тихо, успокойся.
Лярва вцепилась в него и прижалась к груди, содрогаясь в рыданиях.
Иван Демьянович не услышал ни звука, ничего его не потревожило, пока угол табуретки не влетел ему в висок. Он выпустил Лярву, поднялся пошатываясь и неловко обернулся.
Сашка Соловей нагло скалился ему в лицо. На голубой штатной рубашке расплывалось бордовое пятно. Участковый снова замахнулся табуреткой, и Чугай не успел увернуться. В голове полыхнуло белым, он осел на пол. Комната плыла, и вместе с ней плыл шагавший к нему оживший участковый.
Соловей подцепил его за шкирку, оттащил к погребу легко, как тряпичную игрушку, и последнее, что увидел Чугай, – это черный непроглядный зев, пахнущий плесенью.
Он очнулся на холодном земляном полу. Голова болела нестерпимо, словно набили черепную коробку раскаленными углями. Лицо стянула широкая полоса запекшейся крови. Сверху, с полок, раздался голос покойной матери:
– Вставай, Ванятка. Времени у тебя в обрез. Он Лярву твою утащил.
Чугай с трудом приподнялся на локтях и, борясь с тошнотой, выпрямился в полный рост.
– Подойди ко мне! – велела мать. – Спиной повернись.
Слепо ощупывая пространство вокруг себя, Иван Демьянович шагнул к полкам, послушно развернулся спиной. Над головой у него зашуршало, заскрипело дерево, и он почувствовал, как что-то спрыгнуло ему на плечи, обхватило ногами и запустило длинные холодные пальцы в слипшиеся волосы.
– А теперь вытащи то, что спрятано в земле, – шепнул ему на ухо голос матери, пахнув сырым могильным смрадом, и ее руки нагнули голову Чугая вниз.
Пальцы проскребли по утоптанному полу, обхватили шершавую прохладную рукоять.
– Она костяная, – сказала мать. – Из тех костей, что не гниют. Тяни, Ванятка.
И Иван Демьянович, взявшись двумя руками, вытащил из мерзлого пола длинный, шириной в ладонь, тяжелый ржавый меч.
Городок припал к стылой земле, как лютый зверь, затаившийся перед прыжком. Невесть откуда взявшиеся посреди зимы грачи расселись по карнизам да проводам, наблюдали молчаливо, сверлили черными блестящими взглядами.
Погрозил им Чугай кулаком, но грачи рассыпались гортанным смехом, и от птичьего смеха заскрипело что-то, заворошилось возле самого сердца.
– Плюнь на них, – сказала мать, поглаживая ледяной ладонью его макушку. – Это твари небесные – у них разумения нет никакого, одна погань лживая в черепах.
Иван Демьянович, кивнув ее словам, на грачей глазеть перестал. Двинулся по улице тяжелой развалистой поступью, отведя в сторону руку с мечом, – ни дать ни взять самурай из черно-белого японского кино. Снег скрипел под ногами, подбадривал и напутствовал, просил окропить его кровью, и с каждым шагом пухла в горле удушливая ярость. Мерцало утреннее небо, будто освещенное ярко вспыхнувшей путеводной звездой. Будто пролежал всю свою жизнь Чугай на печи под толстыми душными одеялами, а теперь вдруг, услышав «Встань и иди!», встал и впервые по-настоящему идет.
Мать в кои-то веки не обременяла его. Она весила не больше пуда, и когти на ее тонких пальцах не царапали его кожу. Но пальцы те пахли силой, а когти – смертью. Он словно вновь стал ребенком, прибежавшим со двора жаловаться на соседских мальчишек, а мать обернулась грозным и непобедимым судией.
Лишь одно беспокоило его, подтачивало исподволь и замедляло каждый шаг.
– Неужто никого больше на нашей стороне? – спросил Иван Демьянович, свернув на улицу Буденного. – Неужели мы совсем одни?
– А ну и пусть, – отвечала мать ласково, будто бы утешала малыша, размазывающего по лицу слезы и грязь. – Им потом виниться. Им прощение вымаливать. Им в нечистотах своих тонуть веки вечные.
От этих слов улыбнулся Чугай, и сильнее сжались пальцы на костяной рукояти меча. Никогда прежде не доводилось подобного инструмента в руках держать, но чуял Иван Демьянович, что дело то нехитрое: знай себе руби да коли. Не сложнее топора или багра.
Горотдел выстроили, поди, лет сто назад, а то и того раньше. Хмурое казенное здание людей не жаловало, щерилось на них коваными решетками и слепило щегольскими гербовыми табличками.
Поднялся Иван Демьянович на крыльцо, потянул на себя дверную ручку, а та не поддалась. Заперлись изнутри, ироды, почуяли будущее, что нес он с собой. Замахнулся было Чугай мечом, но тут мать коснулась легонько плеча, удержала:
– Обожди, Ванятка. Зря клинок не увечь. Он супротив плоти злой да голодный, а об дерево с железом только затупишь.
– А как же нам тогда внутрь-то?! – рыкнул Иван Демьянович.
– Наклонись к замочной скважине, я поговорю.
Опустился Чугай на колени, на плечах завозилось, заелозило, и зашипели кипятком слова, которые только покойникам в гробах снятся, от которых они просыпаются в ужасе, в ледяном поту и скребут крошащимися ногтями сосновые крышки. Живому эти слова не выговорить и не разобрать никогда. Дверь сдалась быстро, коротким щелчком разомкнулся замок.
Иван Демьянович шагнул вовнутрь, к выкрашенным синей краской стенам, желтому линолеуму и окошку дежурного. Не успел и пары шагов сделать, как в окошке мелькнула тень – и тотчас полыхнул выстрел, наполнив уши чугунным гулом. Пуля ударила в стену, выбив здоровенный кусок штукатурки.
– Еще! – завопил кто-то невидимый. – Стреляй!
Иван Демьянович метнулся вперед, миновал окно, рванул на себя белую фанерную дверь, ведущую в дежурку. В горло ему уставилось дуло табельного пистолета, черное, как грачиный глаз. Где-то далеко-далеко, на том конце света, за дулом нервически морщилось растерянное лицо молодого милиционера.
– Стре!..
Но снова нажать на спусковой крючок молодой не успел. Замешкался на мгновение, засмотрелся на то, что поднималось всплывшим ночным кошмаром на плечах у вошедшего. Острие меча вонзилось милиционеру в солнечное сплетение, пробив форменную куртку, и прошило туловище насквозь. Парень подался назад, увлекая следом Ивана Демьяновича, застонал сквозь стиснутые зубы, задергался, пытаясь оттолкнуться от жадной стали.
Сбоку, от заваленного бумагами стола, к ним кинулся второй, крепко сбитый прапор, замахиваясь резиновой дубинкой. Чугай отступил, двумя руками дернул на себя меч, разрывая куртку молодого, вязаный свитер, футболку и брюшину, выпуская наружу влажные мягкие внутренности.
Освобожденный клинок метнулся навстречу дубинке, рассек ее пополам.
Пока молодой хватал побелевшими губами воздух и оседал в стремительно растущую лужу крови, бледнея и не веря в собственную смерть, его обезоруженный товарищ пятился назад, выставив перед собой пустые ладони:
– Подожди… Немного подожди… Ты ошибся, бывает. Со всеми случается, но ведь это же не повод…
– Где Лярва? – спросил Иван Демьянович.
– Кто?
– Баба где? Беременная!
– А… здесь, да. У нас. Тут, сам понимаешь… Условия, врачи…
Где-то неподалеку в каменных кишках здания послышались топот, скрежет металла, раздалось несколько отрывистых неразборчивых команд, и тут же все стихло.
– Где Лярва, сука?! – повторил Иван Демьянович.
– Так ведь говорю же, здесь, – криво усмехнулся прапор. – Не горячись. Баба ж рожает. Подумай – ну куда ей сейчас такой стресс, подожди немного. Да? Усек?