Джонатан Кэрролл - Кости Луны
Глупая!!! Ты хотела любви, Каллен? Искала своего принца? Так вот он, сам в руки идет. И что происходит? Как ты реагируешь? Трусишь. Глупая!
Я решительно растерла ладонями щеки и фыркнула, удивляясь собственной глупости.
— Дэнни? Нет ответа.
— Дэнни!
Медленно и нерешительно дверь отворилась. Дэнни, такой ранимый, ссутулился в своей зеленой щегольской пижаме и явно приготовился к худшему.
— Только, пожалуйста, Каллен, никаких красивых слов, и жалеть меня не надо. Это будет слишком.
— Заходи и доешь завтрак.
Его… не знаю даже, как и назвать… заявление? Короче, произошло что-то странное. Мы стали друг друга стесняться — но в то же время сделались очень близки. Когда мы несколько часов спустя шли по улице и он взял меня за руку, в мозгу у меня словно яркая оранжевая молния полыхнула. И как это он отважился?! Так вот взять и протянуть руку, после того как он столько наговорил, а я никак не отреагировала… Мне тоже хотелось взять его за руку, однако в тот момент наших отношений меня на это не хватило — в короткий, напряженный промежуток между ничем и всем.
Мы столько успели за день. Всюду походили, видели то, видели это, все перепробовали. И оба прекрасно понимали, что главное — не останавливаться, тогда можно временно избежать необходимости отвечать на вопрос, который так мучил нас. Кажется, мы оба этого хотели.
Для подобных ситуаций Нью-Йорк — самое подходящее место. Чтобы все увидеть, одного дня никогда не хватит. Мы доехали на метро до Бруклинского моста и пешком пересекли Променад, разглядывая гавань. К этому моменту мы уже крепко держались за руки, но глазами старались не встречаться. Вели себя словно четырнадцатилетние недоумки, а то, какими вдруг стеснительными мы стали, напомнило мне, как, должно быть, ухаживали давным-давно, во времена «Дружеского убеждения»[14].
Я впервые спросила у Дэнни о его семье. Отец его уже умер, но мать с сестрой жили в Северной Каролине. Это меня удивило, потому что говорил Дэнни без малейшего южного акцента. Когда я упомянула об этом, он сказал, что до пятнадцати лет жил в Нью-Джерси. Потом его отцу — который был дизайнером по производству мебели — предложили работу в Северной Каролине, в одной из тамошних крупных мебельных фирм. Семья перебралась в городок под названием Гикори, где находилась фабрика. Однако через девять месяцев у мистера Джеймса прямо на работе случилось кровоизлияние в мозг; тут-то все и кончилось.
Миссис Джеймс устроилась преподавать в местной частной школе, ее зарплаты — плюс страховка покойного супруга — вполне хватало на существование, безбедное и безрадостное. Дэнни получил стипендию в колледже как баскетболист.
Суда в гавани либо сновали, дымя трубами, либо же покачивались у закопченных причалов. Корабли — долгие месяцы бороздившие океаны с грузом бананов, испанской обуви или японских акварельных красок, которого городу хватит на веки вечные. При взгляде на эти суда я в очередной раз осознала, что не была в своей жизни нигде, кроме Чикаго, Нью-Брансуика, Нью-Джерси и собственно Нью-Йорка. Мое знакомство с Грецией исчерпывалось плакатами с видом Парфенона в захудалом греческом ресторанчике на Сорок шестой стрит, который мне нравился, и сувлаки. У меня никогда не было паспорта, и ни разу еще мне не потребовалась виза. Все мое знакомство с Европой исчерпывалось европейцами, с которыми я спала. Единственным в моей практике приключением был аборт.
— Дэнни, а как там вообще живется?
— Как? Ну, во-первых, вечно какие-нибудь не те монеты в карманах попадаются. Ищешь сто лир, а вместо этого натыкаешься на пять франков. Думаешь, что дал продавцу газет пять шиллингов, а это пять драхм.
— Драхм? Так ты и в Греции тоже был? Завидую черной завистью. И как там?
— В Афинах жуткое столпотворение. Но острова — это действительно нечто.
— А Лондон?
— Сплошная грязь.
— А Вена?
— Все очень чисто и очень серо. У нас что, викторина?
Мы сидели на скамейке, разглядывали суда в гавани и смотрели на прохожих — родителей, гуляющих с детьми, стариков, шаркающих себе мимо и на что-то жалующихся невидимому собеседнику.
— Да нет, Дэнни, я вообще спрашиваю, как там жизнь. Совсем по-другому? Не как у нас?
— А что такое? В чем дело, Каллен?
— Сама не знаю. Просто все надоело. Знаешь что, Дэнни? Мне хотелось бы выглянуть утром из окна и увидеть… увидеть оранжевые трамваи!
— В Милане как раз оранжевые, — улыбнулся Дэнни и зажал мою ладонь в своих.
— Вот видишь, бывают ведь! Хочу оранжевых трамваев и чтобы вдоль речной набережной торговали с лотков книгами на итальянском, венгерском или еще каком-нибудь непонятном языке. Хочу сесть в кафе с мраморными столиками и съесть настоящий круассан. Дэнни, я понимаю, что совершенно несносна, но я все на свете отдала бы, чтоб это увидеть. Честное слово!
— Тогда почему бы тебе не съездить в Европу?
— Потому что я трусиха, вот почему! Боюсь разочароваться. Да и как-то не с кем было. Но главное, что я трусиха.
Он облизал губы и крепко поджал их. Что бы он сейчас ни сказал, это потребует от него больших усилий.
— Каллен, поехали ко мне в Италию. Все, чего ты хочешь, сбудется, мы всюду побываем вместе. Сама же только и говоришь, как тебе не нравится твоя работа, не нравится жить в Нью-Йорке. Давай поехали со мной в Милан, будешь сколько угодно кататься на оранжевых трамваях.
— Ничего себе темпы.
— Угу. Но я совершенно серьезно. Я прошу, чтобы ты поехала со мной. Если только ты этого хочешь.
Я обняла его и крепко сжала, прямо там, на скамейке. Крепко-крепко, изо всех сил. Не потому, что это конец фильма и мы будем жить счастливо до конца дней своих. И не потому, что таким образом он предлагал мне руку и сердце и мы оба это знали. А в основном потому, что он подтвердил мне: на свете в самом деле есть такие вещи, как оранжевые трамваи, и когда-нибудь скоро, что бы ни случилось, мы увидим их вместе.
Мы не занимались любовью вплоть до ночи перед самым его отлетом. Мы много целовались, обнимались, спали вместе — но ничего действительно серьезного, пока не остались считаные часы. Именно осознание этого — невзирая на всю радость и возбуждение (и скорость происходящего между нами!) — напугало нас настолько, что мы решились на поступок, окончательно закрепляющий нашу связь.
Едва ли есть смысл углубляться в подробности той ночи, но пара вещей поразили меня до глубины души.
Во-первых, прошла, наверное, целая вечность, прежде чем он в меня проник. Поначалу (только начало неимоверно растянулось) ему было достаточно прикасаться ко мне, целовать и, таки да, смотреть. Я не привыкла к подобной медлительности. Петер и остальные мои горизонтальные знакомцы всегда спешили. Спешили раздеться, спешили возбудиться, спешили приступить к «главному». Но — не говоря уж о том, что их спешка часто причиняла мне физическую боль, так как я не была готова, — мне всегда казалось, что я упускаю самое важное, какую-то тонкость; да, именно тонкость — и нежность, и минуту за минутой, вложенные в акт, который может очень многое значить, если по-настоящему постараться, а не лететь сломя голову. Слишком часто мне приходилось коротать время, разглядывая те или иные узоры на потолке, а маленький разгоряченный локомотив из плоти и крови неутомимо лязгал во мне своими клапанами, стремясь… кто знает куда?