Сьюзен Хилл - Туман в зеркале
Я ждал, пытаясь успокоиться и привести мысли в порядок, но чувства, которые я испытывал, были сильнее обычных, неизбежных чувств, которые охватывают в подобной ситуации любого человека. Перед тем как войти сюда, за дверью я ощутил наблюдателя, присутствие за моей спиной. Теперь я чувствовал это снова. Я знал, что по мою сторону двери было присутствие, грозное, зловеще ухмыляющееся, торжествующее, злорадное присутствие, которое завлекло меня сюда, где мне предназначено оказаться в финале, Монмут среди других Монмутов, давно умерших, похороненных и обратившихся в прах.
Я не осмеливался повернуть голову или оглянуться через плечо. Вместо этого я посмотрел наверх и вперед.
Он стоял в открытом входе в склеп, я видел его, мрачного, сгорбленного, у самой каменный стены. Его тело было полускрыто темными, тяжелыми одеждами, которые он носил, лицо чуть повернуто в сторону.
Но я узнал его, узнал по исходящей от него обольстительной порочности и нежному коварству, узнал его — моего мучителя и предателя, убийцу моего юного невинного родственника и совратителя множества иных, узнал способ, каким он соблазнил и завлек меня, еще давно, сначала пылкого, готового следовать и невинного, позже — околдованного и упорствующего, полусопротивляющегося, полуиспуганного, но тем не менее плененного. Тот конец сырой разрушающейся часовни, казалось, источал присутствие Вейна, как стены источали его повсюду, где он преследовал меня.
Я был зол и исполнен ненависти, но больше всего я боялся, парализованный страхом перед этим ужасным, жутким присутствием среди теней.
Свет теперь мерк быстро, я едва мог что-либо различить. И тогда я услышал звук — то дыхание, которое уже слышал прежде; стены, казалось, вздымались и опадали, подобно кошмарной паре пористых легких, и испускали при этом наполненный зловонием воздух. Я вдруг поднялся, потянувшись к последнему умирающему свету неба в высоком окне, обвел диким взором часовню в поисках спасения, а потом выкрикнул:
— Чего вы хотите? Чего вы от меня хотите?
Мой голос пробежал вдоль каменных стен, и эхо насмешливо вернуло его обратно, а потом я затих, согнулся, рыдая, опустив голову на руки, в страхе и отчаянии.
Когда я вновь обрел контроль над собой и поднял голову, о ужас, вокруг царили непроглядная тьма и мертвая тишина. Я всматривался вперед и ничего не видел, сидел, не двигаясь, напрягая слух, и ничего не слышал… Он ушел.
И тогда издалека, из-за стен часовни, из-за запертой двери, откуда-то снаружи, из мрака ночи, из-под деревьев или из голого пустынного сада, или даже с вересковой пустоши, едва-едва, я услышал мальчика, рыдающего, рыдающего во всем его детском одиночестве, муке, и отчаянии, тех же самых, что испытывал теперь я, пойманный в ловушку, загнанный в угол и, возможно, обреченный, как был обречен он, ибо кто отыщет меня, кто может знать, что я пришел сюда? Меня завлекли в Киттискар, в мое наследственное владение, последнего выжившего мужчину в моей семье, и мне не суждено было выбраться на свободу, как и моему бледному замученному мальчику, как любому из тех, кто лежал под плитами у моих ног.
Та ночь была самой ужасной из всех, что были у меня прежде, и молю Бога, из всех, что будут потом. Волны зла и злорадства наползали на меня и вновь отступали подобно волнам какого-то зловещего тихого моря; запах, кошмарное зловоние распада, поднимался, как яд, выдуваемый в воздух, и, шипя, отражался от углов. Я почти задыхался. А потом снова все закончилось, и остались лишь холодные камни и земля. Я слышал позади себя звуки, шепоты и движения; ужасающий холод пробирал меня насквозь, холод, более глубокий и пронизывающий, чем обычный ночной холод в этом древнем неотапливаемом строении.
Казалось, я остановился во времени, ночь тянулась столетие, а времени всё не было, или, во всяком случае, не было никакого движения времени. Я пребывал в полуоцепенении-полубреду; сотрясаемый дрожью, я лег на церковную скамью и закрыл голову руками. Снова и снова я возвращался к двери, колотил в нее и в ярости дергал ручку, но дверь была неподвижна, словно стояла запертой и ржавела много столетий.
Как я цеплялся за жизнь, я не знаю. К рассвету — угрюмому, бледному, призрачному рассвету, озарившему холодные камни и мою истерзанную, забитую, истощенную оболочку, — я был фактически полумертв-полубезумен.
Если бы старик каноник, едва забрезжил свет, не выехал на велосипеде на мои поиски — потому что он полночи пролежал с открытыми глазами в ужасном страхе за меня, — то очень скоро меня было бы уже не спасти.
Он нашел меня в то свежее, холодное, влажное утро, скорчившегося на полу часовни, закрывавшего руками голову, как перепуганный зверек, после того как он повернул ручку двери часовни и, обнаружив ее незапертой и открывающейся при малейшем прикосновении, осторожно зашел внутрь.
Меня завернули в грубое одеяло и отнесли через вересковые пустоши в сельскую больницу, где умело и с искренней заботой выхаживали, пока хотя бы мое тело не оказалось вне опасности. Но это было за много недель до того, как начал исцеляться мой разум, и все это время старый каноник ежедневно навещал меня, сидел со мной и молился обо мне с несгибаемым терпением и упорством, и, наконец, я начал выплывать из ужасов и кошмаров и снова обратился лицом к миру.
Но теперь я был сломленным, необратимо травмированным и искалеченным в самых дальних глубинах моего существа, и даже сейчас, когда я пишу это сорок лет спустя, я знаю, насколько непрочно мое душевное равновесие и здоровье.
Я узнал совсем немногое о Киттискаре и моей семье и о проклятии, наложенном на них столетия назад предком Конрада Вейна, столь же злым, как и он сам, которого он, видимо, взял себе за образец для подражания, и я только благодарил Бога за то, что остался жив по великой благодати или по милости фортуны. Киттискар-Холл, деревня и окрестные земли были отняты у моей семьи; коварством и дьявольскими уловками Вейны одержали победу — царство после царства утонченного террора, они преследовали, развращали и сживали со свету каждого мужского потомка Монмутов, включая и моего отца, пока, наконец, Конрад Вейн не отыскал, соблазнил и заманил в ловушку меня, даже из могилы.
Все это я выяснил и сложил воедино очень нескоро, шаг за шагом, в течение многих месяцев — поскольку сначала я вообще не мог ни говорить, ни думать об этих вещах, а позже каноник отказывался рассказывать то немногое, что знал сам, опасаясь, что это вновь расстроит мой рассудок и разрушит мое здоровье навеки.
Такой добрый, мужественный и простой, он был мне верным другом и настоящим спасителем. Теми силами и душевным спокойствием, которые ко мне вернулись и остаются по сей день, я обязан ему и его бескорыстным, искренним молитвам. Я выжил. Все призраки, преследовавшие меня, исчезли и никогда не возвращались.