Иван Панкеев - Копья летящего тень
Так было и со мною. Наконец-то я понял, что даже получасовая, пустая, в сущности, болтовня по телефону, которую я ненавидел раньше, может быть приятной и притягательной; хотя, если разобраться, какая в ней может быть ценность, какие чувства; «Проснулась?» — «Да». — «Я рад, боялся тебя разбудить. Завтракала?» — «Нет, еще в постели». — «А завтрак рядом с тобой, на столике». — «С ума сошел! Когда ты успел купить арбуз?! Спасибо, дорогой, я загадаю желание — этим летом еще не ела арбузов». — «У Макса сколько уроков?» — «Четыре. Но я занята, побудет в продленке». — «Нет, я сам его заберу». — «Но ты же на работе!» — «Но ему же приятно будет!» — «Я тебя люблю». — «Я люблю тебя». — «До вечера». — «До встречи».
Вдруг по-другому стали прочитываться старые, с юности знакомые романы — Толстого, Тургенева, Бальзака, Мердок, Саган… То, что долгие годы оставалось в тени, теперь вышло на свет Божий во весь рост, и оказалось, что жизнь-то, в сущности, состоит из множества маленьких мелочей, а не из всемирных, глобальных проблем. Так вот почему первые месяцы совместной жизни называют медовыми! — это когда и просыпаться не тоскливо, а — весело; и в магазин идешь не с раздражением, а с приятной озабоченностью: чем бы сегодня обрадовать, и любая, увиденная в киоске вещица тут же мысленно примеряется на близкого тебе человека; и внутри тебя постоянно живет не унижающее, а возвышающее, трепетное, ревностное желание угодить, сделать приятное; и взгляд сам собою становится нужным, руки — ласковыми, слова — единственными.
Мне нравилось возиться с Максимом, делать вместе уроки, разбирать будильник, чинить выключатель; нравилось беречь наши маленькие — только мои с ним — тайны: о драке во дворе, о соседке по парте, о собираемых к маминому дню рождения деньгах, о живущем в подвале коте Филиппе, которого мы подкармливали, возвращаясь из школы, и даже гладили, что мама никогда бы не позволила делать.
Я становился соучастником подобных педагогических «отступлений», не идя на поводу у Макса и, уж тем более, не стремясь завоевать временное дешевое расположение, а потому что мне самому было неописуемо приятно впадать в детство, оживлять его в себе, чувствовать, что оно пощадило меня, уйдя не насовсем.
Макс отвечал мне серьезностью отношений; едва скрывая стеснительность, он называл меня по имени: ни «дядя», ни имя с отчеством не приживались; называть меня папой ему не осмеливались предложить ни Люба, ни я сам, решив, что он сам должен решить этот вопрос для себя — без насилия, по движению души.
Все-таки люди, наверное, в самом деле умирают не от болезней, не от возраста, а — от одиночества и от того, что из их жизни уходит любовь. Да, я очень люблю маму, люблю сестру, друзей; но любовь к Любе и Максу — это другое; не лучше или хуже, не больше или меньше, а просто — другое, без чего я оставался в жизни не полным.
Наверное, именно поэтому мы бегаем по городу, вытаращив глаза, когда нашим близким плохо — мы способны все найти, всех поставить на уши, горы свернуть, но — помочь. Наверное, именно поэтому их насморки и зубные боли нас волнуют и тревожат куда больше, чем тайфуны на Тихоокеанском побережье или засухи в неведомых краях.
Максим не был болезненным ребенком, но его худоба меня пугала: я иногда просто боялся всего его изломать во время игры. «Да это нормально, перерастет», — успокаивала Люба. Но мне, до этого не имевшего таких близких, постоянных контактов с детьми, трудно было это понять, и сердце наполнялось одновременно умилением и тревогой, когда я смотрел на выпирающие ключицы, крылышки лопаток, торчащие ребра, тонкие, будто лишь из костей и кожи состоящие руки и ноги. Делать зарядку он упорно не хотел и моему личному примеру (который, кстати, существовал именно для него) следовал без особой отдачи.
Правда, со временем нам удалось заключить джентльменское соглашение: я совсем бросаю курить, а Макс начинает есть первые блюда и десять минут делает зарядку.
Как на мои, так и на его условия Люба смотрела с иронией и снисхождением: мол, что с них взять, детей непутевых — один все равно будет курить, прячась на лестничной клетке, а второй будет продолжать украдкой выливать суп в раковину и делать вид, что моет тарелку, хотя вымыть стоящую тут же чайную чашку ему в голову не приходит.
В один из утренних забегов трусцой мы с Максимом даже водные процедуры приняли на улице: не рассчитав время, попали под дождь: то-то было смеху и восторгов; да и что толку огорчаться, если одежда все равно уже прилипла к телу, волосы мокрые, а в кроссовках хлюпает вода.
Впрочем, радость и воспоминания о ней длились недолго: к вечеру стало ясно, что Макс простудился. Кашля и температуры еще не было, но уже пропал аппетит и появилась слабость; я сразу обратил на это внимание, как только за ужином он не проявил никакого интереса к компоту из ананасов (меня это даже слегка задело), а после ужина уснул, хотя мы хотели доделать флотилию парусных яхт из ореховой скорлупы.
Утром Люба не отпустила его в школу (впрочем, он и сам не выказал никакого желания не только идти в школу, но и вообще вставать с постели), сказав мне, что после обеда она вернется домой и, если состояние сына не улучшится, придется вызывать врача.
На работе до меня вдруг дошло: Макаров! Надо позвонить ему, пусть приедет; конечно, он не педиатр, но может ведь что-то посоветовать; к тому же — экстрасенс.
Стоило промелькнуть в голове этому слову, и — словно обожгло: а что, если с Максом плохо как раз по той причине, о которой говорил Макаров, из-за этих треклятых генераторов-дегенераторов?
Поистине, не имей сто рублей, а имей сто друзей. Леонид Иванович приехал сразу же, бросив все дела и отложив консультации. По его мнению, к сожалению, произошло именно то, чего он так опасался: энергетическое поле значительно повреждено, значительная часть жизненной энергии потеряна, аура предельно жухлая, аморфная.
Впервые я видел Макарова за работой: пытаясь восстановить целостность и насыщенность биополя, он так сосредотачивался, что напоминал туго натянутую, слегка подрагивающую струну, звука которой не слышно, но который, безусловно, есть — ведь струна дрожит, волны создаются.
Я не понимал, что происходит, видя лишь, что что-то изменилось в Максе и в докторе; Макс был похож на маленькую белую березку, листва которой то шумно зашелестит под порывом ветерка, то замрет, застыв и будто увянув; доктор же, наоборот, походил на ствол матерого дерева: вероятно, он очень устал — резко, в мгновенье, под глазами появились круги, кожа еще больше потемнела, губы побледнели, а на висках, подрагивая, заиграли жилки.
— Я понял, — вдруг сказал он совершенно не своим, каким-то пустым, деревянным голосом; сказал, не меняя позы. Затем обессиленно бросил свои ладони на колени — именно бросил, будто они существовали отдельно.