Иван Панкеев - Копья летящего тень
— Да что с тобой?! — тряс меня за локоть Макаров. — Уснул стоя, что ли? И не надо головой о вагон биться, это вредно для головы. Следующая — наша, Тверская.
Слава Богу, в вагоне было лишь несколько человек. Ну и глупо же, вероятно, я выглядел со стороны!
Эдвард появился в сквере вместе с нами — его длинная, долговязая фигура угадывалась издали. Без особой встревоженности, но с интересом он спросил, что же случилось, обращаясь, естественно, ко мне, но пришлось тут же переадресовать его к доктору, поскольку я и сам-то толком не мог ответить себе на этот вопрос.
Отнесшийся поначалу с недоверием к вопросу о снах, Эдвард гораздо быстрее, чем я, схватил какую-то суть в рассуждениях Макарова, и уже через пять минут Леонид Иванович знал от немногословного собеседника достаточно много. Впрочем, не меньше узнал и я, едва не воскликнув, что негоже воровать и пересказывать чужие сны.
Информация, сообщенная Эдвардом, во многом совпадала с тем, что слышал Макаров и от меня. Но важно было, что совпадало именно принципиально. То есть, повторялись шесть человек, суть доклада Юрия Вольфовича, превращение в вампиров и т. д. Вероятно, какой-то из аппаратов начал работать наоборот — так иногда бывает, пардон, даже с элементарной канализационной раковиной; почему же не быть такому и с аппаратом, где фазы могут сдвинуться, поменяться, или еще что-нибудь может произойти.
В любом случае, было ясно, что вместо того, чтобы брать от нас и передавать «666», поток, приобретший противоположные полюса, стал нести информацию нам, а не от нас.
Макаров, потрясенный услышанным от нас с Эдвардом, запретив нам кому бы то ни было еще говорить о снах и потребовав осторожности, умчался в ассоциацию: что-то там, видимо, замышлялось крупномасштабное, и новая информация, вероятно, была как нельзя кстати.
Выпив по банке выходящего из моды заморского пива, расстались и мы с Эдвардом — разговор не клеился; чувствовалось, что и ему, и мне надо остаться в одиночестве и подумать над тем, в какую странную историю мы ввязались.
«Господи, Боже всесильный, прости мне грехи мои, если я того достоин, наставь на путь истинный, дай просветления голове моей, не покидай меня, избави от лукавого, не дай впасть в отчаяние, охрани от одиночества и сиротства, пребудь в душе моей во веки веков!» — мысленно твердил я уже неделю, не находя себе места.
Чувство неприкаянности, ненужности, невостребованности миром не только не покидало, но и нагнеталось, сгущалось с каждым часом. Выпитая водка оставляла мозг трезвым, желанное забытье не приходило. Блуждания по ночным, вымершим улицам приводили к новым, совсем уж греховным и тоскливым мыслям. Получалось, что я испытываю судьбу, и в то время, как после полуночи люди укрываются в своих эфемерных комнатушках-крепостях, я наоборот — выхожу в ночную жизнь, непредсказуемую, дикую, лунную, пьяную, случайную, диктующую свои законы и правила поведения, мне неведомые.
Острые ощущения? Да какие же они острые, если даже элементарный страх не берет за душу, а напротив — что-то тянет к редким группам, уже подогретым общением или спиртным, — только для того, чтобы не быть одному, чтобы хоть на десять минут избавиться от мучительной пустоты, которая оказалась тяжелее тяжести.
Ну, казалось бы, что тебе еще надо, чего не достает? Раньше не было своей крыши над головой, можно было списать недовольство собой на неустроенный быт. Но теперь-то, теперь — в чем дело? Может, действительно, дело в квартире Болеров? Может, попросить отца Георгия освятить ее? Или — попытаться обменять на другую?
Но, если разобраться, при чем тут квартира — ведь нормально тебе жилось в ней до последних дней! Значит что-то иное причиной, иное, иное, иное…
Правильно говорят, что счастье-то есть, да нет ума искать его. А может, искать и не надо? Может, надо запастись терпением и просто ждать, просто плыть по течению жизни и верить в то, что тебя прибьет к нужному берегу, что судьба предопределена заранее, и нечего торопить ее, пытаться изменить?
Вдруг все, с чем рядом я существовал целую жизнь, резко отделилось от меня, обособилось, приняло роль особых знаков, символов, заговорило. Словно меня, как ноту, вырвали из общей гармонии, и теперь я мучительно пытаюсь вспомнить свое место в ней, найти его, занять; а мелодия-то звучит дальше, и нельзя вернуться в прошлое. В шуме листвы угадывались сожаление и тревога; грозовые раскаты звучали предупреждением; ливни смывали мои слабые следы на этой земле…
Почему раньше все это оставалось незамеченным, было напрочь лишено трагизма, воспринималось естественно, без надрыва, без труда? Может, этот их дурацкий вампирский прибор, не выходящий из головы, снова работает наоборот, на отдачу, и посылает мне чужие сомнения? Но нет же, нет, чужие не могут быть такими, — моими во всем…
Почему же тогда снова оживает в памяти все то, что так тщательно забывалось, затушевывалось, зарубцовывалось?! И наш изнурительный шестилетний роман, приведший к страху каждой новой встречи; и неродившийся ребенок, которому мы сдуру заранее придумали имя — Константин — Постоянный — и он действительно оказался мальчиком, и еще до рождения более мудрым, чем его сумасшедшие родители, и не захотел появляться на свет живым: и это ее немыслимое слепое злое предательство, которому суждено было длиться еще несколько лет, зля нас, унижая, растаптывая и отдаляя друг от друга навсегда?..
Почему все это роится в голове, жужжит, ворочается и жалит, жалит, как осы?
Не обманывай себя — от одиночества, удел которого — мазохистское наслаждение прошлой болью и прошлой несбыточностью. От него, ненавистного, которое завоевывает душу, как болезнь, делая жизнь пресной и бессмысленной. Вот и тикай, как будильник: повезет — кто-то уверенной рукой подзаведет, и еще, даст Бог, потикаешь или даже позвенишь; не повезет — что ж, придется останавливаться.
Сплин, выжавший меня за эту неделю так, что сухая луковая кожура по сравнению со мной казалась цветущей розой, закончился так же внезапно, как и возник. И здесь знак судьбы тоже угадывался во всем. В том, что утром я проснулся в спокойной уверенности, что уже началась новая жизнь, и мое дело — лишь войти в нее без сомнений и опасений. В том, что женщину звали Люба — Любовь, а ее сына — Максимом, и я вспомнил, как много лет назад с другой женщиной мы долго выбирали имя: Костя или Максим; Костя не захотел родиться, не захотел быть ошибкой, избавил всех троих от пожизненного стыда.
Мы сошлись с Любой легко и спокойно — не как два одиночества, а как две необходимости. Через три месяца я уже и представить не мог, как мы жили порознь. Зато точно понял, какая сила держала меня на земле — сила ожидания именно этой встречи. И совершенно ясно, четко осознал закономерность того, недавнего сплина, той непередаваемой депрессии, тоски, одиночества; все это необходимо было для того, чтобы очиститься от гнилой шелухи прошлого; для того, чтобы на контрасте оценить всю прелесть, все блаженство дарованного общения, которое так долго я боялся назвать истинным его именем — Любовь.