Карлос Руис Сафон - Марина
К высокому куполу рядами уходили ярусы. Бархатные занавесы, что изящно окаймляли ложи, чуть колыхались на сквозняке. Гигантская хрустальная люстра тщетно ждала, уже десятилетия, того электрического контакта, который осветил бы бархатные кресла пустынного партера, что расстилался внизу. Мы стояли у бокового выхода со сцены. Сверху уходили в черную высоту гигантские театральные механизмы. Целая темная, неведомая вселенная из занавесей, блоков, ферм и рам была у нас над головой.
– Сюда, – Кларет вел нас дальше.
Мы пересекли сцену. В оркестровой яме осталось несколько инструментов – казалось, они спят летаргическим сном. На пюпитре дирижера лежала пыльная партитура, открытая на первой странице. Центральный проход партера, покрытый красивым ковром, выглядел как дорога никуда. Кларет подвел нас к какой-то двери, из-под которой пробивался свет, и попросил подождать. Мы с Мариной переглянулись.
Дверь вела в артистическую уборную. С металлических стоек свешивались сотни ослепительных костюмов. Одна из стен была почти полностью покрыта свечными бра с зеркалами, противоположная – портретами изумительно красивой женщины. Ева Иринова, догадался я, волшебница подмостков. Та, ради которой Михаил Колвеник построил это театральное святилище. Только теперь я увидел ее. А перед зеркалом сидела дама в черном и, казалось, смотрела на свое закрытое вуалью лицо. Услышав, как открылась дверь, она повернулась к нам и медленно кивнула. Только тогда Кларет пропустил нас внутрь. Мы пошли к ней, как навстречу привидению: очарованные и боязливые. Не дойдя пары метров, почтительно остановились. Кларет застыл в дверях, как на страже. Женщина снова повернулась к своему отражению в зеркале.
Наконец, словно решившись, она бесконечно медленным движением отвела вуаль от лица, и тусклое освещение беспощадно высветило, как мало от этого лица осталось. Почти обнаженные кости и сморщенная, изношенная кожа. Бесформенный, стянутый на сторону рот. Глаза, которые уже не могут плакать. Она лишь несколько секунд показывала нам то, что всегда скрывала под вуалью, но секунды эти тянулись как кошмар. Потом тем же плавным, медленным жестом опустила вуаль и указала нам на кресла. Повисла долгая пауза.
Вдруг Ева Иринова протянула к Марине руки и легко погладила ее по лицу – щекам, губам, шее. Дрожащими, жадными пальцами она читала красоту чужой молодости. Марина судорожно сглотнула. Дама отвела руки. Сквозь вуаль блеснули ее страшные, без век, глаза. Она заговорила, и рассказала нам ту историю, что произошла тридцать лет назад.
22
Свою родину я видела только на фотографиях. Все, что я знаю о России, я знаю с чужих слов. Я родилась на корабле, который плыл по Рейну, в центре военного ужаса, терзавшего тогда Европу. Имени своего отца я никогда так и не узнала. Много лет спустя мне стало известно лишь то, что моя мать, уже беременная мною, бежала из России в Польшу, спасаясь от революции. Она была больна и одинока и в родах умерла. Ее похоронили на берегу Рейна, в безымянной могиле, навсегда затерянной. На корабле в это время была пара близнецов из Петербурга, Татьяна и Сергей Глазуновы, актеры-неудачники. Они взяли меня на воспитание, отчасти из сострадания, отчасти, как шутил Сергей, в качестве талисмана: глаза у меня были разного цвета, а такие глаза, по поверью, приносят счастье.
В Варшаве Сергею удалось, пустив в ход интриги и обаяние, присоединиться к цирковой труппе, и мы отправились с ними в Вену. Мои первые воспоминания – о циркачах и цирковых животных. Огромный шатер, жонглеры, глухонемой факир Владимир, который дарил мне самодельных бумажных птичек… Сергей сумел стать финансовым директором труппы, и мы осели в Вене. Цирк стал для меня всем – и домашним очагом, и школой. Впрочем, мы уже тогда понимали, что труппа обречена на скорую гибель. Действительность вокруг нас была более гротескной, чем наши клоунады с танцующими медведями; двадцатый век не нуждался в цирках – он превратил в цирк саму историю.
Мне было семь или восемь, когда Сергей заявил, что пора самой зарабатывать кусок хлеба. Я стала участвовать в номерах – сначала как ассистентка в трюках Владимира, потом в номере с дрессированными медведями. Я пела колыбельную медвежонку, которого как бы укладывала спать. Вскоре этот проходной номер, который задумывался как запасной, для заполнения паузы, пока готовят технику для выступления гимнастов, стал самым популярным в представлении. Меня это удивило больше всех. Сергей тут же развил успех, заставив меня выступать и в других номерах. Я пела песенки перед голодными, больными цирковыми львами, и они слушали меня как загипнотизированные, а публика мало от них в этом отличалась. По Вене пошли разговоры о маленькой девочке, которая умеет своим пением укрощать львов. За удовольствие ее видеть платили деньги. Мне не было и девяти лет.
Сергей, надо отдать ему должное, быстро понял, что настоящую выгоду он получит от меня не в цирке. Девчонка с разноцветными глазами сдержала обещание и принесла ему счастье. Быстро оформив официальное опекунство, он объявил, что уходит из труппы и будет работать самостоятельно. В частном порядке намекал, что девочку в цирке воспитывать не подобает. Когда вскрылись финансовые нарушения, Сергей и Татьяна обвинили в кражах Владимира, прибавив, что он позволял себе со мной разные вольности. Владимира тогда посадили, хотя денег так и не нашли.
Освобождение от цирка Сергей отпраздновал, одевшись как денди, купив себе роскошный автомобиль, а для Татьяны драгоценности. Мы переселились на виллу, которую Сергей снял в окрестностях Вены. Никогда так и не стало до конца ясно, откуда взялись деньги на все это великолепие. Я каждый вечер пела в одном из театров рядом с Оперой – представление называлось «Московский ангелочек». Меня крестили как Еву Иринову – имя предложила Татьяна, которая взяла его из какого-то романа для горничных, бывшего тогда в моде. Таков был первый, но далеко не последний фарс, в котором я была вынуждена участвовать. По настоянию Татьяны мне наняли учителей вокала, танца и драматического искусства. Если я не была на сцене, значит, я упражнялась. Сергей не позволял мне ни завести друзей, ни выйти погулять, ни читать книги. «Все это для твоего же блага», – говорил он. Когда же я повзрослела настолько, что тело стало женским, а не детским, Татьяна выделила мне отдельную комнату. Сергей не был этим доволен, но уступил. Как потом оказалось, лишь с виду: он сохранил ключ и мог входить ко мне когда хотел. Порой возвращался таким пьяным, что не мог попасть ключом в замочную скважину; а порой справлялся и входил… Словом, в моей тогдашней жизни было только одно утешение: аплодисменты тех незнакомых, плохо видных в темном зале людей, которые приходили на концерты. Со временем эти зрительские аплодисменты стали мне нужнее воздуха.