Иван Панкеев - Копья летящего тень
Прометей достиг вершины, на которой нет пелены, застилающей истину, и мука его в том, что высший дух оказался прикованным к этой вершине цепями земного воплощения. Не он украл огонь, а сам он был огнем в обличье человека, а потому и врагом детей тьмы, Титанов.
Ника замолчала, завершив удивительную, как песня, историю или сделав паузу, чтобы передохнуть. Я тоже молчал, дожидаясь продолжения. Но она молчала, и лишь глаза ее блестели в сумраке комнаты, чуть прищуренные, словно видели доступное только ей одной.
— Какая красивая сказка! — не выдержал я молчания. — А что было дальше?
— Это не сказка, Глеб. И даже не миф. Это — история доисторического периода. А дальше… Дальше, как и положено в роду людском, от огня осталась тень огня, а потом — память об этой тени, а теперь — память об этой памяти. Прометей основал культ Великих Кабиров, продолженный много веков спустя Кадмом, в свою очередь создавшим культ плодоносной Матери-Природы, и жрецами. Помнишь Орфея, который мог усмирять волны и ветер? Он тоже был посвященным Кабиров, но уже лишь учеником тех учителей, учителя которых тоже были всего лишь учениками учеников.
— Получается, что все мы — частицы одной Мировой Души, духовные братья и сестры? — осенило меня.
— Я рада, что ты понял, — поднялась Ника с пола. — Кабиры вдохнули огонь жизни в каждую клетку материи. Тот, кто познает тайну этого огня, его происхождение, способен понять язык и смысл всего сущего, а значит, и быть понимаемым всем живым, уметь заклинать именем первопричинного огня. Увы, маги выродились в колдунов, а те — и вовсе в шарлатанов. Безмолвствуют Кабиры, и клятва молчания хранит их великую тайну уже не первую тысячу лет.
Я любил ее, но мне становилось страшно с нею, а такая любовь обречена. Но то, что мне пришло вдруг в голову, было страшнее и этого страха.
— Ты хочешь понять то, что знал Прометей? — спросил я, стараясь не выдать голосом волнения.
Но она почувствовала и почти с испугом человека, о котором узнали нечто запретное, быстро ответила:
— Его муки — моя религия. И не надо больше об этом, Глеб, уже поздно.
«Да, уже поздно…» — повторял я про себя, вкладывая в эти слова совсем другой смысл.
«И все же — зачем она мне об этом рассказала?» — думал я, возвращаясь заполночь домой после проводов Ники, встревоженный и легендой о Великих Кабирах, и разрушением привычного с детства мифа о Прометее, и тем, что сам я стал как бы участником неведомого процесса.
Думал об этом и на следующий день, и неделю спустя, хотя ни я, ни Ника больше не возвращались к тому разговору. Снова какая-то темная сила раздваивала мое сознание, нарушая обретенную гармонию и заставляя противиться, сопротивляться, жить в напряжении. Будто кто-то проверял меня столь тонким, изощренным искушением, что самого-то искушения я не видел и не чувствовал. Ясно, когда — не убий, не укради, не предай. Но здесь-то — что? Кто и какого шага ждет от меня? Какой победы и какого поражения? Все это напоминало движение по замкнутому многограннику, приближающемуся к кольцу. Пока еще грани различимы, можно в каждом углу на миг задержаться и осмыслить, где ты. Но чем дольше думаешь об одном и том же, тем скорее мысль стирает эти углы и начинает мчаться по кругу, отчаявшись найти из него выход.
Видимо, это состояние было как-то связано с настроением Ники, непривычно замкнутой, ушедшей в себя, часто отвечающей на мои вопросы невпопад.
Даже не наверное, а совершенно точно причина была в ней, потому что, стоило Нике улететь на десять дней в Новосибирск, как на следующий же день после ее отлета я успокоился и стал с известной долей иронии вспоминать ее рассказ о вызывании духов, которые, как оказывается, любили не только молоко и мясо, но и наркотические мак и коноплю и даже опиум.
Время от времени я подумывал, кого бы, представься возможность, я сам хотел увидеть. Родственников? Это исключалось сразу — страшно. Императрицу Екатерину Великую? Но вроде бы я все знаю, о чем она может мне поведать. Вот если бы Ивана Грозного или Бориса Годунова! Или — Гришку Отрепьева… Но, увлекшись Московской смутой, я, чего доброго, призвал бы к ответу добрый десяток бояр — а кто знает, как они себя поведут, хотя бы тот же Василий Шуйский или боярин князь Петр Андреевич Куракин, казненный осенью 1575 года?
А еще лучше — Понтия Пилата или… Нет, на это пусть и язык не повернется, и рука не поднимется — даже в таком безумном деле должны быть разумные пределы.
Это стало для меня интеллектуальной игрой. Я вспоминал имена и начинал размышлять о том, почему неэтично тревожить именно эти души. Любимого Лермонтова — потому что он любим мною, и этого достаточно. Шекспира? Да, у меня есть к нему пара вопросов, но захочет ли он отвечать именно на эти каверзные вопросы и не увлечет ли меня в отместку вслед за собою? Вот если бы — Прометея или Великих Кабиров: был бы подарок для Ники! Но Прометея я представлял с трудом и не исключал, что вместо него мог явиться какой-нибудь Гермес, Атлант или Аполлон, а Кабиров даже и представить не мог…
Как и следовало ожидать, до добра эта игра не довела. Обманув меня призрачным покоем и не выпуская навязчивую мысль из огромного, а потому и переставшего давить кольца, неведомая сила неторопливо делала свое дело, вводя под видом игры во искушение и требуя материализации замысленного.
Посмеиваясь над собою, я, тем не менее, стал поститься, отказался даже от пива и сигарет; это было особенно трудно, и начал, напрягая память, собирать по рынкам и аптекам все, что перечисляла почти месяц назад Ника — алоэ, корень сельдерея, багульник… Правда, я не знал, что со всем этим надо делать — сушить ли, варить или жарить; не знал, в каких пропорциях друг к другу должны быть компоненты; не был уверен, все ли вспомнил. Но сомнения тут же сметались несерьезным отношением к происходящему: ну, подымится эта смесь на жаровне, на том и все кончится. Может, они, гадалки, или как их еще назвать, действительно знают какие-то особые слова, заклинания, жесты, и потому у них получается. А моя шалость — она шалость и есть. Но зато я точно знал, кого бы мне хотелось услышать. Именно — услышать, хотя и увидеть тоже не мешало бы — для проверки, поскольку лицо покойного профессора Солодовского еще свежо в памяти, он умер лет пять назад, но фотографии и по сей день мелькают в газетах.
С Солодовским мы не были знакомы и встретились всего один раз, в очень широкой компании, где половина собравшихся не знали друг друга. На банкет я был приглашен приятелем, работавшим в группе профессора. Они занимались чем-то далеким от моих интересов — химико-физико-биологическим, и на банкет я пошел лишь из уважения к приятелю, который, как и вся группа и сам Солодовский, был удостоен высокой премии. Правда, вся группа — впервые, а Солодовский — в третий, то ли в четвертый раз. За что, я так и не понял, да и постановление было, оказывается, закрытым, в газетах не печаталось.