Далия Трускиновская - Ксения
АНЕТА. Лизке бы замуж выйти и детей рожать, театральная карьера — не для нее.
ГРАФ. А ты — умница. Ты сумей государю императору угодить — первой танцовщицей на театре будешь! Вот видел он тебя, как ты свои антраша ногами бьешь и козой скачешь, вот велел привезти тебя — думаешь, все, дело сделано, и ты теперь — в фаворе? Не-ет, душенька. Ты еще сумей разом и задор, и покорность показать! Велит на столе сплясать — спляши! Велит платьице с плеч спустить — спускай! И все — с шуточкой, с улыбочкой, поняла? Он там не один будет, он сейчас пьет со своими немцами и гулящими немками, но ты не смущайся! Коли умно себя поведешь — ночевать оставит. Я тебе, Анетка, добра желаю. Дай-то Боже, чтобы ты государю императору полюбилась и он тебя фавориткой сделал. Тут-то и пойдут перстни золотые, алмазы, брюссельские кружева, деньги, мебеля, дом богатый, поместье какое-никакое!..
АНЕТА. Да ради этого!..
ГРАФ. И не забудь напомнить потом, кто ради него постарался, тебя ему представил!
АНЕТА. Да Господи!.. Я не забывчива! Лишь бы удалось!.. Знала бы, что государю приглянулась, — да я бы молебен велела отслужить!..
Сквозь взволнованные голоса графа и Анеты возникли два иных.
ГОЛОС ГРАФА. Лишь бы удалось! Господи, сам видишь — пьянчужка он и прусское чучело, но ведь — государь! Ему угождать надобно! С толстой Лизкой не вышло — дай, Господи, чтобы с Анеткой получилось! Она девка шустрая — многие пользовались и хвалили…
ГОЛОС АНЕТЫ. Итальянку проклятую, интриганку эту Белюцци велю из театра в три шеи гнать! Никаких итальянцев в театр пускать не велю! Мало ли, что она, как бешеная, пируэты крутит? А сама тоща, ростом мне по пояс — кому такая нужна?
ГОЛОС ГРАФА. Ныне уж не прежнее царствование — ныне разумному человеку выдвинуться и в фавор попасть легче, если только старательно угождать… Господи, научи, как угодить! Господи, вразуми!
ГОЛОС АНЕТЫ. Сама во всех балетах главные партии станцую! Господи, не дай осрамиться! В кои-то веки ты мне случай послал — Господи, на все твоя воля!.. Я и умнее Лизки, я и красивее, я в Лизкин корсаж три раза завернусь! Господи, дай зацепиться да удержаться!..
Тут граф вспомнил важное и коснулся Анетиной руки.
ГРАФ. Ты еще запомни — скромность на первых порах придется соблюдать. Ради твоей же безопасности. А то вез я тайно к нему княгиню Куракину — а она, дурища, в окно выставилась! К государю, мол, спать еду! И на обратном пути — тоже. Ну и донесли распустехе Романовне. А распустеха Романовна с государем — строже законной супруги, великой княгини. Той-то не до него. Что шуму подняла Романовна — только что не под диванами от нее прятались…
АНЕТА. Разве ж она годится в метрессы? Я ее видала — поперек себя шире и рябая. А обрюзгла — будто семерых родила.
ГРАФ. Вот я и говорю — будь умницей, многого добьешься. А коли кого любишь — брось, не думай. Такой случай раз в сто лет выпадает, коли не реже.
Тут раздались пьяные невнятные голоса.
АНЕТА. Государыню схоронить не успели — уже по трактирам безобразничают.
ГРАФ. Подлая порода.
Тут малоприятный голос глумливо запел:
— Прости, моя любезная, мой свет, прости!..
Раздался женский смех. Голос продолжал песню:
— Мне сказано назавтрее в поход идти!..
Неведомо мне то, увижусь ли с тобой,
ин ты хотя в последний раз побудь со мной!
Странным образом песня преобразила поющих. Составился слаженный и бодрый мужской хор.
— Покинь тоску — иль смертный рок меня унес?
Не плачь о мне, прекрасная, не трать ты слез!..
АНЕТА. Петрушка, гони, гони!.. Рубль дам — гони!..
Сцена девятнадцатая
Андрей Федорович и ангел замерли на ходу, застигнутые звонко-трепетным и полным сочувствия голосом:
— Остановитесь, возлюбленные!
Оба опустили головы. Молчание затянулось.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Знаю, знаю, что мне скажут. Сойди с этого странного пути — скажут. Довольно было мук и страданий. Святая ложь тоже имеет пределы — скажут…
АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ РАБА АНДРЕЯ. Да и я знаю. Тебе не было приказано сопровождать человека, который сам, своей волей, призвал тебя — скажут. Этот человек от горя лишился рассудка, но есть кому о нем позаботиться. Твое же место — там, где ангелы, проводившие своих людей в последний путь, ждут следующей жизни — скажут.
Молчание сделалось каким-то иным — словно от обоих ждали оправданий.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Я за Аксиньюшку… ее грехи…
И вдруг сорвал с себя треуголку, обратил лицо к небу и задал самый главный вопрос:
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. А он — прощен?.. Нет?..
Ангел весь устремился к подопечному — повеяло надеждой!
Но ответа не прозвучало.
АНДРЕЙ ФЕДОРОВИЧ. Испытываешь… А я и сама себя еще строже испытаю!
Он опять нахлобучил треуголку и пошел прочь, сгорбившись и бормоча молитву.
И ангел, который только было собрался оправдаться, объяснить, что нельзя человеку вообще без хранителя, лишь руками развел — и поспешил следом.
Сцена двадцатая
И опять едут в карете граф Энский с отцом Василием, оба — несколько постаревшие, обремененные заботами.
ГРАФ. Государыня изволит читать Вольтера! Хошь не хошь, садись да и читай. А оный Вольтер, прости Господи, атеист. Вот и увяжи его дурацкое вольнодумие с той верой, без которой опять же при дворе не уживешься… Государыня и службы выстаивает, и постится, и причащается, и верует вполне искренне, а надо же — Вольтером увлеклась! Третье уж царствие на моем веку — заново изволь приноровляться!
ОТЕЦ ВАСИЛИЙ. Вера тоже ведь разная бывает. Иная и такова, что не лучше безверия. Вон взять эту юродивую, Андрея Федоровича. Ведь она почему с ума съехала? Ей всю жизнь внушали: коли умирающий перед смертью не исповедуется — со всеми грехами на тот свет отправится. Она в это и уверовала сильнее, чем в более высокую истину. Исповедь и причастие великое дело, да не более ведь Божьего милосердия!
ГРАФ. Стало быть, потому и бродит, что перестала верить в Божье милосердие?