Джузеппе Д’Агата - Америка о’кей
Хотелось бы, чтобы от читателя не ускользнул и другой принципиально важный момент: в «капитализме без капиталистов» единственным институтом реальной власти остается церковь. Но какая! Д’Агата решительно вычеркивает из арсенала «религии помойки» все без исключения христианские гуманистические постулаты, оставляя церкви лишь две функции: беспощадного подавления еретиков (самым «страшным» представителем инакомыслия в романе оказывается некий безработный, укравший с помойки пару ботинок) и регулирования процесса «потребление — помойка».
Что это: всплеск воинствующего атеизма или же сатирически заостренная констатация нравственного, духовного разложения современной католической церкви, которая в прошлом, при всех трагических издержках, внесла тем не менее свой вклад в становление и развитие гуманистической культуры?
Казалось бы, в такой католической стране, как Италия, превращение евангелических имен в символы разнузданного делячества, алчности, властолюбия, невежества должно было вызвать бурю негодования, по крайней мере со стороны церкви. Увы! «Кощунство» Д’Агаты прошло практически не замеченным. И немудрено: на Апеннинах только-только стал спадать накал страстей вокруг грандиозного скандала, в центре которого оказался не кто иной, как сам управляющий ватиканскими финансами архиепископ Марцинкус. Он, как выяснилось, отнюдь не случайно вел дела (читай: проворачивал аферы) преимущественно через банк «Амброзиано» — свившие там гнездо финансовые аферисты международного масштаба Роберто Кальви и Микеле Синдона обеспечивали «святой церкви» небывало высокие доходы, ибо с помощью мафии вкладывали получаемые от Марцинкуса средства в самые доходные отрасли: торговлю наркотиками, содержание подпольных «домов свиданий», рэкет и т. д. и т. п.
Скандал приобрел еще более сакраментальный характер, когда ряд крупнейших органов печати в самом разгаре расследования вдруг начали публиковать серию материалов, связанных с загадочной смертью предыдущего папы — Иоанна Павла I, лишь месяц занимавшего престол Св. Петра. Ведя свое параллельное следствие, журналисты добились доступа к материалам, которые трудно не назвать сенсационными. Во всяком случае, как утверждает в своей книге «Именем господа» английский писатель Дэвид Яллоп, Иоанн Павел I был отравлен, как только решил произвести радикальные перемены именно в финансовом ведомстве. Сообщение о смещении Марцинкуса и его ближайших помощников папа намеревался обнародовать 29 сентября 1978 года, однако именно ночь с 28-го на 29-е оказалась для него последней. Яллоп приводит в этой связи слова Иоанна Павла I: «К сожалению, здесь, в Ватикане, есть деятели, забывшие свои обязанности. Они довели святой престол до уровня самого обычного рынка. Терпеть этого дальше нельзя…»
В условиях, когда пресса ежедневно публиковала все новые и новые, один пикантнее другого, материалы о темных деяниях, творимых «именем господа», в Ватикане, по всей вероятности, нашлось достаточно благоразумия обойти молчанием «ересь» Д’Агаты, но ведь молчание — позиция, причем порой говорящая даже больше, чем пространные речи. Оно стало ярким свидетельством того, что при всей «спрессованности» сюжетной линии романа, при всем «немногословии» его персонажей автору удалось дать широкую, сатирически предельно заостренную генеалогию «новой» религии, «нового» общества, эпоху которого открыл в романе сам папа Римский, «выбросившийся из ватиканского кабинета на площадь Св. Петра и тем самым признавший окончательную дискредитацию своей церкви».
Книга Джузеппе Д’Агаты обращена к читателю сегодняшнего дня и требует от него реакции сейчас, сегодня. Безбрежность материального достатка и кладбище умственной пустоты — именно таким видит писатель капитализм «дня После»; видит сам и с необычайной силой предостерегает от этой опасности современников.
А. Веселицкий1
У. Ууу.
Я говорю «у» и пишу «скука».
Двадцать маленьких телеэкранов, позволяющих мне — эхехе — подсматривать, что происходит в двадцати местах (уголках) этого дворца — огромного (громадного) папского дворца, — нагоняют скуку.
Тоску.
Тоска звучит лучше (солиднее). Она более подходит (приличествует), более созвучна герою. Я имею в виду себя.
Taedium vitae[4] — это латынь. О, самая настоящая, с гарантией!
Люди, для чего подсматривать за человеком, когда он наедине с самим собой, какой в этом смысл (смак), если его поведение не отличается от поступков (действий), которые он совершает при всем честном народе?
Личная (интимная) жизнь ни одного из тех, за кем я наблюдаю, за кем подсматриваю (шпионю) посредством скрытых телекамер, не представляет интереса. Полное отсутствие материала для шантажа с моей стороны.
Помимо ковыряния в носу и плевков на каждом шагу, они не делают ничего, что выходило бы за рамки общепринятых норм поведения.
Они всегда держатся в рамках.
Мне нравится писать. Когда я пишу, я напрягаюсь, я устаю. Прихожу в возбуждение.
Письмо у нас фактически исчезло.
Если б не я, письменность вообще бы уже умерла. Потерпите. Придет время — и вы узнаете, для чего я пишу эти страницы. Пишу? У, я их говорю. Изрекаю.
Почти никто не умеет читать. Арифметические и алгебраические знаки не в счет: в них все хорошо разбираются. Прилично разбираются.
Эхехе. Интересно, каким образом пишущий избавляется от скуки — уж не тем ли, что перекладывает ее на читающего?
У, восклицаниями я могу выразить все. Восклицания — соль языка. Без восклицаний разговорное письмо оказывается плоским, фальшивым, непонятным. Глупым.
Когда я не умел говорить, а так было до недавнего времени («Эта скотина Ричард знает один язык — язык секса»), мне удавалось выразить все, даже невыразимое, при помощи одних восклицаний.
Если вы этого не знали, попробуйте, вы тоже наýчитесь говорить, пользуясь лишь э, а, о, у, и. С целой кучей комбинаций, разумеется. Вот увидите, вы сможете прекрасно объясняться. Чем дальше, тем лучше.
Долой грамматические путы (непреложные законы)! Язык восклицаний — самый красноречивый. Самый передовой. Универсальный. Он возвращается не просто к музыке, а к звуку в его первозданной чистоте.
Меж тем как здесь, в трусливой столице, до сих пор еще говорят на старом языке (слава богу, с трудом и все реже и реже) — на бескрайних просторах этой великой Страны люди разговаривают так:
— Э!
— А!
— У!
— И!
— О!
Прибавьте жестикуляцию и мимику — знаки, по праву заменяющие любые слова, и вот вам диалог:
— Слушай, сын.
— Слушаю тебя, отец.
— Я тебе говорил, надо сеять кукурузу.
— Я забыл.
— Какой ты у меня глупый, сын.
Или:
— Муж, у нас будет еще один ребенок.
— Отличная новость, жена.
— Тебе придется больше работать.
— Пустяки.
— Ты лучше всех мужей на свете.
Разве не удивительно?
Я хочу вам сказать (поведать), почему поздно начал говорить. Это я нарочно.
Обучение родному языку сводится здесь к двум сотням необходимых слов. Необходимыми они считаются по инерции (на самом деле достаточно гораздо меньшего количества). Я тоже их выучил.
В детстве, как все. Только я притворился, будто их не знаю, — потом скажу — почему, да вы и без меня поймете, не такие уж вы дураки, — а сам решил выучить еще двести, выискивая там и сям (в приключенческих книжках — книжках, что были в ходу раньше, до того, как настала послеисторическая эра), затем еще двести, разумеется — с отвращением. Это потребовало от меня зверского упорства. Дьявольского.
И дальше — вплоть до трудных слов, редких, вроде тех (эх!), которые я с удовольствием произношу сейчас. Которые, возможно, никто не понимает. Даже вы, друзья. Если я могу вас так называть — ну хотя бы потому, что эдак принято в письменной речи, на самом же деле у меня нет друзей. Я не хочу их иметь.
Не хочу в данную минуту, поскольку я голый.
Красавчик Иоанн, аббат Бостонский, в данную минуту — ух ты! — тоже голый. Я его вижу — он лежит в ванне.
Он голый потому (по той причине), что купается, а я голый потому, что голое тело, даже мое собственное, действует на меня возбуждающе. И еще я нагишом в пику тем, кто наверняка принялись бы меня стыдить («Ричард, ты скотина, грязная свинья»), если б застали в таком виде.
Но никто — о! — меня не найдет.
Эта каморка с двадцатью телеэкранами — потайная, она спрятана в бесконечных (бесчисленных) складках дворцовых коридоров и лестничных пролетов.
Эхехе. Бьюсь об заклад, вы уже понимаете, что я имею в виду, когда говорю «эхехе». Вам уже известна разница между «эхехе» и «э-хе-хе».
Я сам сконструировал внутреннюю телевизионную сеть.
Воспользовавшись учебником электроники, который уж не помню где и откопал.