Робер Мерль - Мадрапур
Робби мелодично смеётся.
– Как это странно! Ведь такое ощущение должно было бы, скорее, возникать, когда вы чувствуете тяжесть тестикул у себя в трусах!
– Котик! – восклицает мадам Эдмонд, которая, влюбившись, стала стыдливой.
– Мсье Пако,– говорит вдруг Христопулос, сверкая чёрным глазом и плотоядно облизывая под пышными усами губу,– нет никакой необходимости иметь при себе банкноты, чтобы играть в покер. Вы берёте первый попавшийся клочок бумаги, пишете на нём «Чек на 1000 долларов» и ставите свою подпись.
– Мадемуазель, у вас есть бумага? – спрашивает Пако у бортпроводницы, которая в эту минуту возвращается из galley.
– Нет, мсье,– отзывается бортпроводница.
– У кого есть бумага? – говорит Пако, стараясь придать своему лицу весёлое выражение и обводя круг глазами.
Никто, по-видимому, бумагой не запасся, за исключением разве что Карамана, у которого в портфеле среди всяких папок, я это видел, лежит чистый блокнот. Но Караман, полуприкрыв глаза и приподняв губу, даже не шелохнулся – то ли он вообще скуповат и не даёт ничего взаймы, то ли не любит (как, впрочем, и я), когда играют на деньги.
– Но ведь тут годится любая бумага,– говорит с воодушевлением Христопулос, делая округлый восторженный жест своей короткой рукой.– Мадемуазель, нет ли среди ваших запасов туалетной бумаги? В пачках. Не в рулонах.
– Полагаю, что есть,– говорит бортпроводница и направляется в galley.
Пако начинает смеяться с весёлым и вместе с тем смущённым видом, и даже Бушуа улыбается, но, так как у него на лице осталось совсем мало кожи, да и та воскового цвета, его улыбка только зловеще обозначает рисунок челюстных костей. Удовольствие, которое он испытывает, предвкушая карточную партию – вероятно, последнюю в его жизни,– вызывает у меня ужас.
Бортпроводница возвращается из galley и с бесстрастным лицом протягивает Пако пачку туалетной бумаги.
– Вы собираетесь на это играть? – цедит сквозь зубы миссис Банистер.
– My dear,– говорит миссис Бойд,– don't talk to these man! [21]
– Меня вынуждают к этому наши обстоятельства,– говорит Пако.– Ну, так что же я теперь должен делать? – спрашивает он и вынимает из кармана шариковую ручку.
– Мадемуазель,– с масляной вежливостью обращается Христопулос к Мишу,– не окажете ли вы любезность позволить мне сесть рядом с мсье Пако?
– Пожалуйста, Мишу,– просит Пако.
– «Пожалуйста, Мишу»,– передразнивает Мишу, сердито глядя на него из-под свисающей на глаза прядки и не скрывая своего недовольства.– Вообще-то,– добавляет она с чисто детской досадой, пересаживаясь в кресло, которое раньше занимал индус, и в гневе роняя свой полицейский роман (а заодно и фотографию Майка, уголок которой она во время чтения основательно изжевала),– мне было вовсе не плохо и возле того, с кем я сидела!
– Но это совсем ненадолго, мой ангелочек,– говорит Пако, тронутый и в то же время обеспокоенный мини-сценой, которую ему закатили.
– И вовсе я не ваш ангелочек, пузан вы этакий,– говорит Мишу, и по её тону можно ожидать, что сейчас она покажет ему язык. Но она утыкается носом и свисающими на лоб волосами в книгу, суёт в зубы уголок фотографии Майка и умолкает.
– Если позволите, мсье Пако,– говорит Христопулос, наклоняясь к нему, и Пако поспешно отшатывается, задерживая дыхание,– вы пишете на каждом листке «Чек на 1000 долларов», ставите дату и подпись.
– Нет,– говорит Пако, смеясь и бросая взгляд на Блаватского.– Не долларов! Это несолидно! Швейцарских франков или немецких марок! Сколько мне заготовить расписок?
– Для начала тридцать,– говорит Христопулос с услужливым смешком, но глаза у него бегают, и весь его вид невероятно фальшив. И добавляет словоохотливо и любезно: – Вы будете нашим банкиром, мсье Пако. Вы нам выдадите по десять билетов каждому, а по окончании партии мы их вам вернём соответственно с нашими выигрышами и проигрышами.
– «Чек на 1000 швейцарских франков»,– легкомысленным тоном произносит Пако, начиная писать округлым почерком.
Следует пауза, после чего Караман говорит весьма холодно, но голоса, однако, не повышает:
– На вашем месте, мсье Пако, я не стал бы расписываться на такого рода банкнотах.
– Но ведь это туалетная бумага! – говорит с лёгким смехом Пако.
– Сорт бумаги отношения к делу не имеет,– говорит Блаватский.
Круглые выпученные глаза Пако перебегают от Карамана к Блаватскому. Эти двое впервые друг с другом в чем-то согласны, что производит на него, кажется, сильное впечатление. Но в эту секунду Бушуа говорит слабым, полным упрёка и дрожащим от нетерпения голосом:
– Ну… и чего же ты ждёшь?..
Его тон достаточно ясно свидетельствует о том, что шурин из эгоизма лишает его последнего удовольствия в жизни.
– Да пишите же, мсье Пако! Чего вы боитесь? – внезапно говорит Робби голосом, в котором, как всегда, можно уловить второй смысл.– Пишите всё, что вам захочется! Ставьте дату. Подписывайте! Это не имеет абсолютно никакого значения! Несмотря на то что мсье Христопулос, как, впрочем, и эти господа, убеждён в обратном.
О том, что Робби хочет этим сказать, я полагаю, Пако не догадывается. Но, понукаемый Бушуа и приободрённый репликой Робби (который с тех пор, как мадам Эдмонд объявила во всеуслышание о повадках Пако, ведёт себя с ним очень по-дружески), Пако наконец решается, пишет наспех тридцать банкнотов, подписывает их, десять даёт Бушуа, десять Христопулосу и берёт остальные себе.
Я закрываю глаза. Я не собираюсь следить за этой карточной партией. Я нахожу её нелепой, неуместной и в конечном счёте для всех унизительной – включая и тех, кто вынужден быть её зрителем. Мне бы хотелось, чтобы эти минуты нашего путешествия – путешествия Бушуа, моего собственного, да и всего нашего круга – поменьше омрачались подобными ничтожными пустяками. Кроме того, в этой партии в покер нет ничего, как говорят на скачках, «захватывающего»: её результат известен заранее.
Внезапный отвлекающий маневр, произведённый Мандзони, заставляет меня снова открыть глаза. Он говорит бархатным сюсюкающим голосом:
– Между вами и мсье Христопулосом есть свободное кресло. Не разрешите ли вы мне его занять?
– Нет,– отвечает Мишу, бросая сквозь прядку волос суровый взгляд на Мандзони. И с жестокостью, ею, вероятно, лишь наполовину осознанной, добавляет: – Спасибо, я больше в вас не нуждаюсь.
– Мой ангелочек! – бросает с упрёком Пако.
– Имя в эту минуту очень мало заслуженное! – отзывается Робби.
– Вы! – говорит Мишу, глядя на Пако с ребяческой злостью.– Занимайтесь своими погаными картами и оставьте меня в покое!
Лицо Мандзони, хотя и несколько бледное, сохраняет бесстрастное выражение, но его пальцы впиваются в подлокотники кресла. Он бы побледнел ещё больше, если бы мог видеть, какой взгляд бросает на него в эту минуту соседка сквозь щёлки своих век; сходство их с крепостными бойницами в который уж раз поражает меня. У них то же самое назначение: видеть, оставаясь невидимым, и стрелять, оставаясь неуязвимым.
Тут Робби протягивает свою длинную тонкую руку, кладёт изящную длань на колено Мандзони и оставляет её там словно по причине забывчивости. Этот жест, задуманный как утешающий, очень походит на ласку, и Мандзони снисходительно его терпит – может быть, в силу двойственности своей натуры, а может быть, потому, что, будучи добрым и чувствительным человеком – качества, которыми не меньше, чем красотой, объясняется его успех у женского пола,– он не хочет причинять своему другу боль. Но мадам Эдмонд реагирует незамедлительно. Она наклоняется к Робби и начинает выговаривать ему тихим сердитым голосом. Мне кажется, что я слышу, как она обещает влепить ему «пару увесистых плюх», и поскольку, ни на миг не переставая его ругать, она свирепо стискивает его левое запястье, Робби слегка кривится от боли и убирает с колена Мандзони провинившуюся руку. Получив хорошую взбучку, изруганный и побеждённый, он, по всей видимости, не так уж этим и недоволен, однако вовсе не думает отказываться от сладостных планов относительно Мандзони, прочно засевших у него в голове.
В эту минуту, когда партия в покер в правой половине круга начинает оживляться и глаза Бушуа, хотя у него еле хватает сил удерживать в руке карты, радостно сияют на неподвижном лице, раздвигается оранжевая занавеска galley, и в салоне снова возникает мадам Мюрзек с опущенными долу глазами и с выражением умиротворённости на жёлтом лице, каковую она обрела в результате свершения религиозных обрядов. Она скромно устраивается в кресле, размещая в нём своё угловатое, жёсткое тело, и, когда она наконец поднимает глаза, которые, даже смягчившись после молитвы, нестерпимо горят сине-стальным огнём, с изумлением замечает, что справа от неё развертывается партия в покер.
– Как! – говорит она тихим негодующим голосом.– Они заставили этого несчастного, несмотря на его состояние, с ними играть?