Сергей Козлов - Репетиция Апокалипсиса
Я уже говорил о том, что пытался затмить образ Елены другими женщинами. И такой грех был. Грех был, женщин, способных затмить её, не было. Они могли быть добрыми и умными, но недостаточно красивыми, могли быть великолепно сложенными, удивительно красивыми, но недостаточно рассудительными, они могли быть разными, но не могли быть Еленой, из-за которой я вёл троянскую войну со всем миром. И давно уже понял, что настоящая любовь мужчины и женщины даётся Богом человеку только один раз, и принимать этот дар надо без оговорок и скидок на бренную жизнь, устроенность или неустроенность быта. Ибо второго раза не будет. Может быть только очень хорошая имитация, игра с самим собой. Но тень первой любви всегда будет стоять над душой как далёкий зов, как забытый рай, как судья всех последующих попыток найти свою вторую половину.
Для меня время остановилось, а для мира ускорилось и сжалось. День, не успев начаться, уже завершался, ночь, только поманив сном, обращалась в унылое утро. Как в бездонных воронках, остатки времени таяли в суете городов. И многие люди почти физически ощущали иссякаемость времени.
Особенно это ощущалось в Европе. Помню, на улицах Барселоны я просто замер в бурном людском потоке, пытаясь всмотреться в лица, но лиц не было. Зато заметил другое: в одной из самых католических стран я не увидел нательных крестов. Зато почувствовал, что каждый здесь настроен жить долго и счастливо. И это не настрой даже, а почти убеждённая уверенность. А вокруг наводнения, пожары, землетрясения… И карманники. И тогда я мчался из Европы в какой-нибудь русский райцентр, чтобы почувствовать, как время может еле тянуться, почти по инерции. Какой-нибудь путевой обходчик в оранжевой робе отстукивал время своим молотком по рельсам Транссиба так степенно и размеренно, что казалось — время остановилось или, во всяком случае, никуда не торопится. Но там была другая беда: там люди время пропивали. Пропивали вместе с жизнями. И сильным мира сего не было до этого никакого дела. Точнее, дело было только до того, чтобы вовремя подвозить дешёвое спиртное. И в словосочетании «хронический алкоголизм» слышалось мне двойное значение, где первое слово означало пропивание времени. Где-то там, в одном из таких забытых уголков, я и взял свою первую бутылку, чтобы разбавить время тягучей тоской глубокого разочарования в этом мире, и пил эту тоску прямо из горла на стогу сена, вглядываясь в бесконечную линию русского горизонта. А когда проснулся пасмурным августовским утром на этом же стогу, увидел маленькую девочку, которая стояла внизу и терпеливо ждала моего пробуждения.
— Дяденька, ты только не кури, а то стог сгорит, и нам нечем будет кормить нашу корову.
Я чуть не разрыдался от этой великой простоты, от которой был так далёк перегруженным человеческой мудростью сознанием.
— Я не буду, я скоро уйду, — ответил я.
— Да нет, будь сколько хочешь, только не кури, — разрешила она, и мне стало больно от этого святого простосердечия.
— Время здесь медленнее, — сообщил я девочке.
— Я знаю, — вдруг ответила она. — Потому что у нас неинтересно. Так Славка, мой двоюродный брат, сказал, когда из города приезжал.
— Ничего он, твой Славка, не понимает. Мы все не понимаем. Мы перестали радоваться простым вещам. Тут такой удивительный ветер с запахом трав. Когда его вдыхаешь, кажется, что в тебя вливается… даже не знаю, как это назвать…
— Как будто чувствуешь землю? — подсказала девочка.
— Как будто чувствуешь землю, — согласился я и, немного подумав, добавил: — И небо.
— Поэтому ты забрался на стог? Чтобы быть ближе к небу?
— Поэтому я забрался на стог.
— И куда теперь пойдёшь?
— Сначала в магазин, у вас же в посёлке есть магазин? А потом пойду в никуда.
— В никуда? Это где?
— В никуда — это нигде.
Я скатился со стога, подарил девочке дорогую ручку, потому что ничего стоящего у меня больше не было, и пошёл в своё никуда, выбросив мобильный телефон. Путь мой завершился в кладбищенской каморке, а ручку заменила лопата.
А время остановилось. Ехавшие со мною в автобусе люди, похоже, этого не понимали. Я понял это уже на второй день. Мы ели, спали, могли умереть, потому что физические свойства наших тел сохранились, но хрональные (здесь не подходит слово хронические) отсутствовали. Для того чтобы подтвердить это, должно было пройти несколько лет, но именно этих лет не было. Говоря проще: наши тела на данный момент были как бы вечными, то есть не претерпевали никаких изменений старения, потому что пребывали в одной временной точке; правильнее сказать, в точке отсутствия времени. Наш мир был отделён от всей вселенной. Так диэлектрик изолирует собой материал, несущий электричество или излучающий электромагнитное поле, свойства этого материала нести электричество или излучать поле остаются, но во всём остальном мире не проявляются. Они изолированы. Может, нас действительно закрыли от всего остального мира куполом, как своеобразным диэлектриком? Всё укладывалось в эту теорию, кроме того, что сделал Пантелей. Так или иначе, я просто каждой клеткой своего тела чувствовал, что время остановилось. Или исчезло. Или его изъяли… Или один какой-то миг обратили в вечность. Оставалось понять — для чего? И тени прошлого не зря являлись из бездны вечности, словно подсказывали, что времени больше нет. И приходили к каждому из нас, кроме Пантелеймона.
Я смотрел на тех, кто меня сейчас окружал, как на самых близких людей. Ближе, пожалуй, у меня в жизни никого не было. Настоящий русский солдат Никонов или мечущийся между добром и злом профессор Дубинский, шепчущая молитвы Галина Петровна и стоящая на перепутье Даша, броско красивая, но такая несчастная Анна, Тимур, с которым я бы с удовольствием поел шашлыков и попил красного вина в каком-нибудь гостеприимном ауле, или такой земной и совсем неподнебесный Эньлай, и вернувшийся с того света Лёха, и такой непонятный нам всем, абсолютно несовпадающий с этим миром Пантелей — все они вдруг стали для меня чем-то похожим на семью. И всем нам предстояло нечто, именно то «для чего?», что мучает всякого человека, который задумывается над смыслом своей жизни.
Последние годы всё человечество жило с каким-то буквально осязаемым надрывом. Осязаемым, но непонятным. Таким, какой можно увидеть только в кинохронике первых советских пятилеток. Но если тот надрыв был осмыслен и понятен, то этот не поддавался объяснению, больше походил на предсмертный рывок белки в колесе. И мы, ехавшие в автобусе, сейчас жили с особенным надрывом, так, будто должны были совершить подвиг. Может быть, именно это всех нас так единило.
Что ещё? Мой интеллектуальный алкоголизм тоже обрёл странные свойства. Я мог пить сколько угодно, но не пьянел более, чем на ту первую стадию, которая наступает после ста грамм крепкого алкоголя, а утром не испытывал похмелья. С одной стороны, такое пьянство — мечта всякого алкоголика, с другой — я не мог удовлетворить своё пристрастие. И это, в свою очередь, наталкивало меня на мысли о том, что вокруг нас некое подобие ада. Ведь именно там душа будет предаваться своим страстям и пристрастиям, но не сможет никоим образом их удовлетворить. И око видит, а рука неймёт, говорили мои предки.
Но более всего нам не хватало простого русского батюшки. Бесхитростного и невелемудрого. Который, не мудрствуя лукаво, сверяет свою жизнь и жизнь своих прихожан по Писанию, прощает по слабости человека века сего многие грехи, отчего сам часто недужит, но и крепится тем, что у него есть община. И если видит рассеянных на службе или успевающих перекинуться словечком, не негодует, а возвышает ещё громче свой тенор или баритон к Богу, отчего человек сердечно содрогается и вспоминает, зачем он сюда пришёл. И в обычной жизни выступает как добрый советчик, по сути — как отец большого семейства. И прощает, прощает, прощает всё, кроме хулы на Духа Святого и богоборчества. И прихожане под его епитрахилью чувствуют покров Самого Отца…»
4
Никто не приказывал свозить, собирать всех больных в одном месте. Никонов и мужчины, уходя вызволять Дашу и девушек, ничего не сказали. Поэтому Галина Петровна и Лёха-Аллигатор действовали по наитию. Они вдруг, не сговариваясь, поняли, что, когда ребята вернутся, нужно будет что-то предпринимать. Сначала хотели собрать всех в конференц-зале больницы, но потом всё же остановились на просторном холле первого этажа, откуда недалеко было как до кухни, так и до подвала на случай возможных военных действий. Больные не роптали. Галина Петровна всем вкратце объяснила суть происходящего в городе, объяснила, какая власть вдруг появилась, чего хочет и что ждёт больных. Тех, кто мог ходить, чувствовал себя сносно и хотел бы уйти, не держали. Другие ходячие стали добровольцами и помогали Алексею и Галине Петровне. Один седоватый мужичок, подтаскивавший после операции ногу, ходил за Галиной Петровной хвостиком, чуть что, бросался помогать и всё смотрел на неё с какой-то лукавинкой. В конце концов, Галина Петровна не выдержала и спросила: