Анна Одина - Амфитрион
– Это Дмитрий Дикий, – представился Митя.
– Митя! – как бы обрадовался помощник. – А мы уж вас искали-искали, искали-искали! Что же вы тогда из гостиницы уехали?
– У меня опасения были, что за мной наблюдают, – сказал Митя многозначительно. – Сами понимаете, сделка большая, на кон многое поставлено, мало ли кто захочет сорвать? Индустрия важная и для экономики, и для народа, не мне вам рассказывать.
Морфирий обязательно хмыкал.
– Что же, – продолжал Дикий, – я хотел бы договориться о встрече. Как вам, скажем, фойе Ritz-Carlton завтра в три? Догадываюсь, что вы не можете связаться с Фардарригом, но все бумаги у меня. Брайан приедет, поэтому я бы хотел попросить, чтобы приехали либо Генрих, либо Карен. Мы будем готовы все передать и обсудить детали. Я, возможно, запоздаю, но мой ассистент там будет заранее.
– Хорошо, Митя, – ответил помощник довольно. – Подъедет, скорее всего, господин Ослябин, он очень заинтересован в личной встрече с вами. А время, насколько я вижу его календарь, его устроит. Договорились!
– О’кей, – сказал Митя и повесил трубку.
* * *Следующая интересная встреча произошла в уже знакомом нам фойе отеля «Риц-Карлтон». Удобно развалившись за столиком, Дмитрий Дикий, московский журналист и по совместительству бывший сотрудник транснациональной корпорации, просматривал какую-то газету, хотя наблюдательный человек заметил бы, что он с подозрительным вниманием читает одну и ту же страницу. Через некоторое время в двери вошел Генрих Ослябин, а за ним – двое охранников, одетых по обыкновению в черные футляры с проводками. Митя поднялся им навстречу.
– Здравствуйте! – сказал Ослябин с искренним радушием. – Вы помощник господина Дикого? Документы, значит, у вас?
– Здравствуйте, господин Ослябин! – в ответном радушии Мити было столько искренности, что перед его приветствием впору было бы поставить испанский перевернутый восклицательный знак. – Да, меня зовут… Алешкин. Спасибо, что согласились сами подъехать – Дмитрий задерживается, но не хотел заставлять вас ждать, и передал, что его журналистская карьера приучила заботиться о сохранности и своевременности информации. Да, значит, документы у меня… вот, – с этими словами Митя передал Ослябину папку. Тот раскрыл ее и быстро просмотрел содержимое.
– Господин Алешкин, – пробормотал Ослябин растерянно и подозрительно, – здесь какие-то статьи… Вы уверены, что Дикий вам именно это передал?
– Да вы что?! – всплеснул руками Митя. – Вот я растяпа! Перепутал папки. Сейчас вернусь, подождите минутку, пожалуйста – только к машине схожу.
Митя торопливым шагом вышел из лобби, приблизился к большой черной машине и скрылся в ее недрах. Ослябин положил папку под мышку, прижал рукой и некоторое время с интересом наблюдал за машиной, но минуты через три потерял терпение.
– Ну-ка, Кабан, проверь, чем этот Алешкин там занимается. А я пока посижу, подожду этого Дикого итальянца, есть у меня к нему пара вопросов по поводу моих людей, – сказал он одному из телохранителей. Тот вышел. Ослябин уселся на диванчик на то же место, где до него сидел Митя, и, шутки ради, раскрыл его газету. Между газетными листами было вложено вот какое неспешное сообщение:
«В папке между листами – пластинка взрывчатки. Детонатор находится у водителя в машине на другой стороне улицы. Reception предупрежден о необходимости эвакуироваться. Если вы не выйдете через десять минут, угадайте, что будет.
P.S. Кстати, с поправкой на время, которое вам потребовалось, чтоб найти это письмо и прочитать его, вам нужно выйти прямо сейчас».
Как многие нервные умные люди, Ослябин не был склонен к бесцельному героизму и считал себя существенно ценнее кого бы то ни было. Именно поэтому он сразу отбросил варианты «счесть это блефом и выйти через запасный выход» и «выбросить папку… куда-нибудь», тем более что фойе гостиницы действительно чудесным образом опустело. Неожиданно он плохо себя почувствовал – сердце стучало гулко и неровно.
Аккуратно передав папку второму охраннику, Генрих Ослябин вышел на Тверскую, однако там его никто не ждал. Напротив входа действительно был припаркован какой-то незаметный автомобиль, ничем не похожий на шпионский фургон, тщательно старающийся не вызывать подозрений. Нигде не топорщились антенны, и даже затемненными стеклами авто не могло похвастаться. Оглядевшись, Генрих с облегчением увидел, что его собственная машина все так же стоит у входа, и плюхнулся на заднее сиденье. Про охранника, оставшегося в фойе, он уже забыл.
– Ффух, – Ослябин выдохнул с кинематографическим облегчением и беспокойно рассмеялся. – Что за идиотская переделка? Какая-то клоунада. Алешкин какой-то… И где этот Дикий? Тоже мне боевик. Хотел бы я знать, куда он подевал моих людей и машины.
Реакции не последовало. Машина плавно отъехала от входа. Ослябин почему-то насторожился.
– Гена, – назидательно проговорил чей-то голос с переднего сиденья, – Митя Дикий очень даже нормальный пацан. Наш парень. Четкий.
– Я Генрих, а не Гена, – автоматически исправил говорившего Ослябин.
Между сиденьями показалось доброжелательное лицо. В руке лицо (вопреки анатомическим принципам) держало пистолет с глушителем, и глушитель этот смотрел в наиболее любопытное место на теле Генриха Ослябина.
– Нет такого русского имени – Генрих, – по-свойски сказал хлебопек Артемий; это, конечно же, был именно он. – Зря ты к Мите своих бобров посылал, Гена. Хотел завести на дружбана своего Пересветова? Решил по той фабрике уравнять, а слить на Тему Русского? Решил Тему Русского перед международными человечками поелозить? Не-хо-ро-шо, гнилушкин ты сын, не по-конкурентски. Нелэсэферно[57].
Машина вырулила на Ленинский проспект и с неприятным энтузиазмом устремилась куда-то в сторону области. Ослябин вдохнул и съежился.
* * *Щадя эстетическое чувство читателя, до тошноты насытившегося реалиями, на которые столь богата душераздирающая бандитская проза перелома столетий, мы не будем описывать, что делали с Ослябиным на загородной базе Артемия Русского – тем более что к тридцатым годам того столетия, о котором мы рассказываем, делать так, как раньше, уже… не то что разучились, но не считали необходимым. Скажем лишь, что перспектива провести оставшиеся годы жизни взаперти, обмениваясь с тюремщиками два раза в день не самыми глубокомысленными фразами, Генриху Ослябину вовсе не улыбалась. Он не знал, как выбраться из темницы, куда попал так глупо, а кроме того, чем дальше, тем с большим ужасом обнаруживал, что тайных запасов мужества и выдержки, которые он, как и все мальчики, предполагал в себе, когда читал о мытарствах Эдмона Дантеса в замке Иф, у него нет. Через день Генрих Ослябин впал в уныние, через три – в отчаяние; через пять дней перестал бриться, через неделю – есть. Через неделю и день он вновь начал есть (когда выяснил, что сложение мук разума и плоти не эквивалентно плюсообретению через умножение минусов). Через полторы недели в его камере появился Карен Пересветов. Ослябин был рад его видеть. Да, что-то внутри него говорило: «Ха, специально подождал подольше, чтобы унизить меня!» Но хотя людям свойственно недооценивать значение слов, – особенно сказанных после долгого ожидания, – Пересветов был слишком хорошим управленцем, чтоб не знать, чего стоит изреченный слог. Он сказал просто:
– Генрих, прости, я бы приехал раньше, но Русский слишком много захотел.
– Чего же он захотел? – мрачно поинтересовался Ослябин, глядя мимо Пересветова куда-то в угол камеры.
– Двадцать миллионов фунтов, – ответил Карен не менее просто.
Ослябин икнул. Оба хлебника принадлежали к племени, для которого ощущение цифр, – а в особенности тех, за которыми стоят звонкие динары, томные евро, сдержанные фунты или просто расслабленное золото, – ничуть не менее важно для здорового скелета, чем кальций. Двадцать миллионов фунтов – это большие, большие, БОЛЬШИЕ деньги. И Ослябин знал, что Пересветов не стал бы врать – сумму с легкостью можно было проверить.
– И что? Ты заплатил? – спросил Ослябин. Он не очень громко задал этот вопрос.
Пересветов пожал плечами. Почему-то ему было не очень просто говорить, поэтому он выдавил лишь довольно глупое:
– Ну… Новый год.
– Но… – Генрих осекся. Он хотел еще уточнить – но почему же, собственно, его… друг это сделал? Даже хотя и Новый год.
И тут же осознал, что задавать такой вопрос нельзя, потому что это означало бы, что сам он не выручил бы Пересветова. И именно здесь и сейчас Генрих Ослябин в первый и последний раз в жизни почувствовал себя подлецом и сволочью (каким и был) и заплакал – от этого ощущения, и оттого, что недолгое заточение его закончилось, и оттого, что не смог с достоинством перенести его, и оттого, что человек, которого он всегда считал ничуть не менее хитрым и беспринципным, оказался тяжелее на весах добра.