Виктор Мартинович - 墨瓦 Мова
«Философ» размещался на верхних нарах. Ниже лежал тот, обездвиженный. Я бросил свои вещи на вторые верхние нары, потому что читал у Рубанова, что в тюрьме чем выше, тем почетней. Залез, сел, свесив ноги, огляделся. Еще одна неожиданность: я думал, что в камере будет темно, что будет гореть одна дохлая лампочка. А тут фигачили три трубки дневного света, заливая пространство невыносимым хирургическим светом. Потом я подумал, что на ночь, свет, конечно же, не гасят, и радость от такой иллюминации совсем испарилась. Маленькое окошко, через которое все равно ничего не было видно. Шкафчик для личных вещей – как в больнице. Подумалось, что камера напоминает внутренности корабля Апокалипсиса. Вокруг – жуть и мрак, а люди как-то обжились, вон даже носки постиранные сохнут. Потом, подумав еще, я понял, что выражение «корабль Апокалипсиса» не имеет смысла, а для Ноева ковчега тут очевидным образом не хватало самок. — У тебя тоже двести шестьдесят четвертая? – спросил я у «философа». Спрашивать, как его зовут мне показалось бессмысленным, потому что я про себя уже назвал его Философом. — Конечно! И этот, — он кивнул на человека, который лежал без движения, – тоже она. Для торчков – особые камеры. Чтобы нормальных подследственных лингвистическим СПИДом не заразили. — И давно ты тут? – спросил я. — Девять месяцев, — он удобно вытянулся на нарах. Нары представляли собой металлический каркас, на который была натянута сетка. Сверху – тонкое покрывало. А мне грезилось что-то о матрасах. У Рубанова зеки при переводе из камеры в камеру всегда держат в руках свои матрасы. А тут – голыми ребрами фактически на железе. Я удивился: — Ничего себе. Девять месяцев? — Так а куда спешить? Это же даже хорошо. На следствии – день за два. Да и они не спешат. Суды нормальными людьми занимаются. А мы отбросы общества, – Философ оголил пустые десны в улыбке. — А это кто? – я кивнул на обездвиженного. — Это Петрович! – мой собеседник соскочил с нар и откинул одеяло, которым был накрыт обездвиженный. Человек лежал ровно, лицом вверх, с закрытыми глазами. Он был в трусах. Все его тело было фиолетовым от кровоподтеков. Он весь поблескивал в электрическом свете, будто был залит лаком. Присмотревшись, я понял, что он замотан скотчем, будто египетская мумия. География пятен на теле Петровича заставила волосы на моей голове зашевелиться. Ощущение условного уюта, обжитости этого места исчезло. — Почему он в скотче? – спросил я. Спрашивать, почему он весь фиолетовый, нужды не было. Это было понятно и так. — Да конвоиры обмотали. Раздели для личного досмотра, потом руки на наручники, за спину, и все тело – в скотч. — А что он такое сделал? Этот вопрос был принципиально важен. Потому что он как бы поворачивал ситуацию в то русло, что для того, чтобы тебя таким вот образом отмудохали, надо все-таки что-то особенное сделать. Мысль о том, что Петровича избили ни за что — так, удовольствия ради, была невыносимой. Над Диогеном можно насмехаться, но бить его не надо. — Да телефон в жопу засунул перед досмотром. Думал, умнее всех. — А зачем ему телефон в жопе? – каждая его реплика вызывала у меня новые и новые вопросы. — Не, в жопе он совсем не нужен, – объяснял Философ. – Но если его оттуда достать, можно позвонить родным. Или продать право позвонить другим подследственным. В СИЗО телефон – очень важная вещь. Потому что один звонок свидетелю может спасти ситуацию. — И что? – мне все еще не было понятно произошедшее. — Ну что, они его на рентген, телефон увидели, руки в наручники, за спину, а все тело – в скотч.
Я все еще чувствовал себя полным олигофреном. А ведь у меня блестящее образование, полученное в престижных вузах Китая. — Слушай! Все равно не понимаю. А зачем все тело скотчем обматывать? — Ну как, – удивился Философ, – чтобы руками не закрывался, когда будут бить. Разве не понятно?
Действительно, разве такое может быть непонятным? Волосы снова зашевелились у меня на голове. Я прилег на нары и закрыл глаза. Признаюсь honestly, мне было страшно. Я поднялся выше и, опершись на локоть, снова обратился к сокамернику. — Слушай, а чего ты скотч не снимешь? — Ну как чего? – он почесал голову. – Петровича вчера принесли. С тех пор не очухался. Видишь, бурый весь, губы синие. Сегодня ночью может и отдуплиться. Если с него сейчас скотч снять, еще скажут потом, что я его этим скотчем и придушил. Если в себя придет, тогда и размотаем. А пока пусть лежит, отдыхает.
Перспектива провести ночь в одном помещении с умирающим меня взволновала еще больше. Но вопросы все не кончались, видимо, мое взбаламученное подсознание таким образом, посредством всех этих переспрашиваний, пыталось защитить себя от тишины и внутреннего диалога. — Слушай. Так телефон, получается, в нем и остался? — Нет, – усмехнулся Философ. – Телефон достали.
Он потянулся, повернулся ко мне спиной и заснул. Оставив меня с вопросом, как можно достать телефон из человека, который обмотан скотчем. О моем морально-психологическом состоянии многое может сказать тот простой факт, что первую половину ночи я прислушивался к тихому хрипу Петровича (который подсказывал, что он пока условно жив), а вторую — думал над этой неразрешимой загадкой.
Барыга
Мы выбрались из костела таким же сложным путем, каким проникли в здание – на руках осталась ржавчина с металлических скоб, за которые надо было цепляться, карабкаясь. Наверху Сварог беседовал с Мастером благовоний. При моем появлении, Мастер злобно сверкнул глазами, а когда я склонил голову в почтительном приветствии, просто отвернулся. Будто мы с Элоизой уединились там для ласк и поцелуев. Некоторые мужчины, когда дело касается сердечных дел, ведут себя, как малые дети.
Элоиза при виде своих подчиненных стала строгой, будто экскурсоводша в Музее Китая на улице Карла Маркса. — Это все, – сказала он мне. – Если вспомнишь еще что-то, выходи на связь.
Ее забрал четыреста тридцать второй, забрал и навсегда увел куда-то вглубь чайна-тауна, которым она управляла. Со мной остался Сварог и его «штыки». Он косолапо перетаптывался с ноги на ногу и наконец сказал: — Идем, боец. Разговор к тебе есть.
«Ну вот, наконец-то мне дадут звездюлей за Алю», – подумал я. Возможно, Мастеру благовоний бить меня не позволяет этикет, наверное, у них там по-китайски гармоничное распределение полномочий и областей ответственности. — Она, понимаешь ли, христианка, – Сварог кивнул на башенку звонницы, с которой мы только что спустились. – А у меня другие убеждения. — Другие убеждения? – повторил я за ним. — Другие убеждения. Я, можно сказать, язычник. Считаю, что богов много, а путь в вечность нужно искать в мове. Но говорить о таких вещах я не мастер.
Мы протискивались с ним сквозь толпу, подсвеченную сверху китайскими фонариками. Вокруг стоял шум – самое безопасное место для небезопасных разговоров. Чужие заинтересованные уши, если бы они вдруг тут появились, ничего не смогли бы услышать. — Есть другая тема, – он остановился, и из людей, которые шли позади него, тут же образовалась пробка. Чтобы почувствовать движение на китайской улице, надо остановиться. Потому что перемещаются по ней все прохожие с одной скоростью, и когда ты идешь в потоке – ты «стоишь». А если ты остановишься, толпа начнет двигаться мимо тебя, и ты ощутишь движение. — Мертвые оскорблены, – сказал он. — Мертвые оскорблены? – переспросил я. — Мертвые оскорблены. Уже сколько лет, сколько столетий тут срут на могилы предков. Их унижают этим, как они говорят, «уплотнением», строя на кладбищах жилые кварталы. Их оскорбляют умышленно, мертвые видят это, но терпят. Потому что мертвые начинают говорить только в самых исключительных случаях. И такой исключительный случай наступил. — Что вы имеете в виду? – понять его было непросто. — Есть информация от наших врагов, которую мы получили от наших агентов в Госнаркоконтроле… Есть информация, что они готовятся к финальной битве. У них она проходит под кодовым названием «Молчание». Мы пока не понимаем, что именно они сделают, но мова после этой акции не уцелеет. Планируется тотальная зачистка. Не нас – нас не жалко. Мовы. — Зачистка мовы? Как такое возможно? – я не мог себе такого представить. – В смысле, еще более тотальная, чем сейчас? — «Полная ампутация», — так они говорят. Мы этого тоже не понимаем, – он пожал плечами. – Но источник надежный. Поэтому мы должны нанести удар первыми. Сказал «слава нации», говори и «смерть врагам». — Да, – я подался вперед. — Ты – белорус, Сергей. И, я вижу, хороший человек, – что интересно, он сказал не «хороший боец», а именно «хороший человек». Неожиданным было то, что «хороший человек» — это для него комплимент. Он добавил: «Хороший человек, пускай и дохлый, как глист. Но я хочу дать тебе шанс. Я предлагаю тебе пойти с нами в последний бой. Через три дня мы нанесем удар. За это время я научу тебя стрелять.
Я испуганно замолк. «Последний бой» — не очень удачное название для операции, с которой кто-то планирует вернуться. К тому же в своей жизни я вообще ни разу ни в каких боях не участвовал, не то что в «последних». — Не бойся. Мертвые будут с нами, они будут биться на нашей стороне, – сказал он уверенно. – И потому мы победим.