Ольга Славникова - Легкая голова
Тут Максим Т. Ермаков смутился. Сегодня, когда секс стал наконец нормальной, разнообразно удовлетворяемой потребностью, в невинности ему почудилось нечто непристойное. Максим Т. Ермаков почувствовал жар, точно вошел в шерстяном пальто в банную парилку.
— Послушайте, не вы ли тот самый Ермаков, который из компьютерной игры? — вдруг с живостью обратился к нему сидевший напротив мужчина, узкоплечий и подозрительно большеголовый, с характерной надстройкой желтого лба, похожей на вмурованный в глину котел.
— Ну, допустим, — буркнул Максим Т. Ермаков, пытаясь догадаться, не работает ли мужчина в специальном комитете.
— Ах, вон оно что, — пропел мужчина взволнованным тенором. — А то у меня сыновья, один в седьмом, другой в девятом классе, играют, просто оторвать нельзя. Учеба насмарку, старший бросил бокс, можете вообразить? Вот заразу придумали! И половина школы так. И ничего сделать нельзя!
— Президенту напишите письмо, — язвительно посоветовал Максим Т. Ермаков. — Пусть президент лично прикроет лавочку. Я буду только «за».
Мужчина посмотрел снизу вверх беспомощными водянистыми глазами, где стояла белесая муть каких-то совсем недавних горестей, с которыми он, как видно, не особенно успешно справлялся. Совершенно понятный тип — хотя, кажется, данный экземпляр был чем-то апгрейден, потому что мелкие, как бы сплющенные сверху глыбой разума, черты мужчины внезапно разгладились и расплылись.
— Что это я, — произнес он с виноватой улыбкой, — вам от этой «Легкой головы» куда больше достается. Разрешите представиться: Лукин, Иван Антонович. Птица невелика: преподаю географию во второй гуманитарной гимназии. И, тем не менее, к вашим услугам, если буду полезен.
С этими словами мужчина привстал и протянул Максиму Т. Ермакову узловатую лапку, покрытую с тыла жесткими черными волосками. Тут, вслед за Лукиным, и остальные начали вставать и представляться. Глеб Николаевич, Витя, Ирина, Света, Игорь Петрович, Володя, Илья — Максиму Т. Ермакову на минуту показалось, что лица присутствующих крутятся каруселью в одну сторону, а имена в другую. Ничего, как-нибудь это все совместится. Новому гостю с двух сторон подали два разных стула, один сухой и хрупкий, другой массивный, грубо сколоченный, с растопыренным на спинке, на манер кавказской бурки, клетчатым пиджачком. Максим Т. Ермаков выбрал тот, что без одежды, подумав, что проблемами мебели здесь не заморачиваются.
Главным предметом обстановки служил большой овальный стол, вокруг которого, собственно, и располагалось странное общество. Стол покрывала не первой свежести белая скатерть, сбитая, как на койке простыня. На скатерти самым художественным образом красовался натюрморт: несколько початых и порядком захватанных водочных бутылок, тусклые стопки, грузный, время от времени екавший чревом пивной баллон. Тут же, на потресканных тарелках и прямо на скатерти, была навалена закуска: чипсы, ржавые куски селедки, какая-то дорогая рыбина с мягким белым мясом, кое-как накромсанная вареная колбаса, две куры гриль, явно купленные у метро. От натюрморта ощутимо пованивало. Принюхавшись, Максим Т. Ермаков определил источник: колбасные ломти были воспалены, благородная рыбина разбухла и стала похожа на батон.
— У вас, между прочим, колбаса испортилась, — сообщил он, испугавшись, что эти люди сейчас все вместе начнут его потчевать вонючей и почти нетронутой едой.
Шутов, занявший место во главе стола, успокаивающе поднял обе ладони, но сказать ему не дали, потому что распахнулась дверь и в комнату вошла переодевшаяся Саша. На голове у Саши был туго повязан самый простой и бабий ситцевый платок, на ключицах вместо дикарских бусиков темнел похожий на муху оловянный крестик. Без косметики Сашино лицо оказалось удивительно нежного розового цвета, в мелких веснушках, словно пересыпавшихся со лба на щеки, как в песочных часах. В руках она несла большой пузатый фарфоровый чайник, расписанный синими цветами.
— Василий Кириллович, извините, что долго, я чай заварила, — сказала она, осторожно ступая со своей горячей ношей.
Тут же другие девушки подхватились, сдвинули на середину стола алкогольный натюрморт, и перед участниками странного застолья появились разномастные чашки, от кузнецовских в облупленной позолоте до детских, голубеньких в белый горох. Отдельно на блюдечках девушки подали тонкие, как марля, ломтики серого хлеба и сухую курагу. Перед тем как приступить к трапезе, все дружно обмахнулись крестами. Максим Т. Ермаков смотрел на это вытаращив глаза.
— Ах да, Максим, вы ведь не поститесь, — вспомнил Шутов и обратился к Саше: — Есть у нас что-нибудь для гостя?
— Есть сыр свежий, я домой купила, — бойко ответила та. — Сейчас принесу.
— Саша сейчас принесет, — обратился Шутов к Максиму Т. Ермакову. — А это, что на столе, не трогайте, это все декорация. На случай, если участковый вдруг заявится с инспекцией или еще кто-нибудь чужой.
— Да что у вас тут вообще происходит?! — не выдержал Максим Т. Ермаков — Вы кто? Сектанты запрещенные? Или, может, еще один специальный государственный комитет? Вон, фээсбэшный начальник тоже сегодня приезжал с крестом на голде. Или вы, наоборот, ЦРУ?
— Нет, ну что вы, Максим, какое ФСБ, какое ЦРУ, — мягко проговорил Шутов. — Мы просто люди. Хотя это, конечно, и есть самое непонятное. Я расскажу вкратце. Раз вы оказались здесь, имеете право знать.
Шутов Василий Кириллович, кандидат технических наук, был выброшен перестройкой из своего НИИ без копейки денег и с комплексом рыночной неполноценности — виноватым за все годы, когда работал над неконкурентными (что потом оказалось неправдой) марками стали. Жена Василия Кирилловича, красивая, несколько тяжеловатая блондинка, считавшая себя похожей на Мэрилин Монро, быстро с ним развелась и вышла замуж за немца, состоятельного торговца обувью. Уехав в ФРГ на ПМЖ, она увезла с собой и сына Алешу. Очень быстро переняв у своего резинового розового бундеса цивилизованные понятия о должном порядке, она педантично взимала с Шутова алименты, даже когда приходилось вычитать из пустоты пустоту. Она не чувствовала — сквозь все слои одевшего ее благополучия — метафизическую зыбкость своих манипуляций с нулями, тогда как Шутов, и правда в те годы весьма выпивавший, видел, что мир изъеден мелкими черными дырками, каждая глубиной с Универсум.
Шутов попал в самую обыкновенную историю, но с ним стало происходить необычное. Он вдруг начал видеть людей. То есть он и раньше на них постоянно смотрел: москвичу в метро бывает некуда пристроить взгляд, чтобы не упереться в сутулую спину или в сдвинутые женские колени, на которых навалены сумки. Однако прежде это были части без целого; толпы народа появлялись и исчезали, как пар, не требуя никакой мыслительной заботы и не имея продолжения в будущем. Теперь людей резко прибавилось, население Москвы словно увеличилось вдвое. Извергнутые из НИИ, из вузов, из заводских остывших цехов, мужчины и женщины — по-разному одетые, но все с полинявшими лицами и в страшной, точно горелой, обуви — не торопились исчезать из виду. Москвичи уже не бежали бегом, человеческие массы загустели, запузырились, занятому человеку стало не пройти. В старых, длинных переходах между станциями метро появился особый хриплый звук, какой бывает, когда в духовой инструмент попадает слюна. Шутов, даром что глушил работающий разум ядовитой водкой, вдруг остро осознал, что все эти вывалившие на улицы люди никому не нужны. Каждый был наособицу, сам по себе и, ненужный, мозолил глаза, не давал себя забыть.
Переполненный московским людом и едва осознававший самого себя, Шутов брался за разные занятия: крутил гайки в полукриминальном автосервисе, репетиторствовал, вдалбливая в небольшие крашеные головки отроковиц школьную математику, никак туда не идущую. Но по большей части устраивался реализатором: торговал и видеокассетами, и похожими на стога рыжего и серого сена женскими шубами, и расфасованной в мутный пластик целебной растительной трухой. Раз к прилавку подошел узкогрудый молоденький попик, лаявший кашлем, спросил травы от простуды. От него спустя несколько дней Шутов узнал, Кому нужны все человеки до последнего.
Вера, жизнь в стремлении к Богу показались Шутову настолько естественным состоянием, что он уже почти не понимал, как существовал раньше. Одновременно многое в миру, прежде скрытое мутной пеленой, резко прояснилось. Шутов увидал, что люди, почитающие себя никому не нужными, легко верят клевете на собственную жизнь и ставят над собою правым того, у кого завелось хоть на грош больше. Виноватые в своей нищете, в невозможности учить детей и кормить стариков, люди становились запущенными: не мыли окон, не чистили одежду, годами, болея, не ходили к врачам. Еще меньше сберегалась внутренняя чистота. Люди с презрением отбрасывали то, что когда-то было ими воспринято из отражения отражений евангельских заповедей — парадоксальным образом считая «не убий» и «не укради» пережитком совка. Новая действительность демонстрировала им, что надо как раз и убить, и украсть — а кто не смог, пусть сам себе по голове стучит. Населению «этой страны» были предъявлены новые герои: успешные бизнесмены, уверенные господа с гранеными глазами и в невиданных драгоценных галстуках, якобы добившиеся всего исключительно талантом и трудом. Можно было свихнуться от мысли, что и ты должен стать таким, как они, но в наступивших жизненных потемках упускаешь шансы, теряешься, пятишься, ищешь нужную развилку, но нашариваешь только стенку. «А не надо быть слабыми», — учили новые герои незадачливых «совков», и чистосердечные люди верили им, хотя у большинства сил хватало только на то, чтобы сжать пустые руки в некрасивые кулаки. Верхом неприличия стало ссылаться, в оправдание неуспеха, на собственную честность: дети-подростки, из нового поколения бледных акселератов готовы были убить за это своих «родаков». Десять заповедей оказались репрессированы, как никогда прежде. В результате сама человеческая плоть стала меняться на глазах: у мужчин что-то происходило с позвоночником, уже почти не державшим вертикали, у женщин росли усы.