Анатоль Франс - Восстание ангелов
И, вытащив за фалды какого-то старого любителя искусства, со страху забившегося в самый темный угол чулана, она призывала его в свидетели злодеяний мошенника и клятвопреступника Гинардона. Полицейским пришлось силою вывести ее из разгромленной лавки. Когда, в сопровождении огромной толпы народа, ее вели в полицию, она поднимала к небу горящие глаза и выкрикивала сквозь рыдания:
— Да ведь вы не знаете Мишеля! Если бы вы только знали его, вы бы поняли, что без него жить нельзя. Мишель! Красавец мой, такой добрый, такой чудесный! Божество мое, любовь моя! Я люблю его, люблю, люблю! Я знала всяких высоких особ, герцогов, министров, даже еще повыше… Ни один из них и в подметки не годится Мишелю. Люди добрые, верните мне Мишеля!
Глава двадцать третья,
в которой обнаруживается изумительный характер Бушотты, сопротивляющейся насилию, но уступающей любви. И пусть после этого не говорят, что автор — женоненавистник
Выйдя от барона Макса Эвердингена, князь Истар зашел в кабачок на Центральном рынке поесть устриц и выпить бутылку белого вина. А так как сила в нем соединялась с осторожностью, он отправился затем к своему другу Теофилю Белэ, чтобы спрятать у музыканта в шкафу бомбы, которыми были наполнены его карманы. Автора «Алины, королевы Голконды» не было дома. Керуб застал Бушотту изображающей девчонку Зигуль перед зеркальным шкафом. Ибо молодая артистка должна была играть главную роль в оперетте «Апаши», которую тогда репетировали в одном большом мюзик-холле. Это была роль проститутки из предместья, непристойными жестами завлекающей прохожего в западню и затем с садистской жестокостью повторяющей перед несчастным, пока его связывают и затыкают ему рот, сладострастные призывы, на которые он поддался. В этой роли Бушотта должна была показать и голос и мимику, и она была в полном восторге.
Аккомпаниатор только что ушел. Князь Истар сел за рояль, и Бушотта снова принялась работать. Ее движения были бесстыдны и пленительны. На ней была только короткая юбка и сорочка, которая, соскользнув с правого плеча, открывала подмышку, тенистую и заросшую, как священный грот Аркадии; волосы ее выбивались во все стороны буйными темно-рыжими прядями, влажная кожа издавала запах фиалок и щелочи, от которого невольно раздувались ноздри и который опьянял даже ее самое. И внезапно, потеряв голову от аромата этой жаркой плоти, князь Истар поднялся с места и, ничего не сказав даже взглядом, схватил Бушотту в охапку и бросил ее на диванчик, на маленький диван в цветочках, который был приобретен Теофилем в одном известном магазине в рассрочку с выплатой по десяти франков ежемесячно в течение долгих лет. Керуб, словно каменная глыба, навалился на хрупкое тело Бушотты; дыхание его вырывалось шумно, как из кузнечного меха, его огромные руки кровесосными банками впились в ее тело. Если бы Истар привлек Бушотту в свои объятия хотя бы на минуту, но по взаимному согласию,— у нее не хватило бы сил отказать ему, ибо и сама она была в сильном смятении и возбуждении. Но Бушотта была самолюбива: неприступная гордость пробуждалась в ней при первой же угрозе оскорбления. Она готова была отдаваться, но не допускала, чтобы ее брали против воли. Она легко уступала из любви, из любопытства, из жалости, даже и по менее значительным поводам, но скорее умерла бы, чем уступила силе. Растерянность ее тотчас же превратилась в ярость. Все ее существо возмутилось против насилия. Ногтями, словно заострившимися от бешенства, она исцарапала щеки и веки керуба и, задыхаясь под громадой его тела, так сильно напрягла бедра, так напружинила локти и колени, что отшвырнула этого быка с человечьей головой, ослепленного кровью и болью, прямо на рояль, который издал долгий жалобный стон, в то время как бомбы, вывалившиеся из карманов керуба, с грохотом покатились по полу. А Бушотта, растрепанная, с обнаженной грудью, прекрасная и грозная, кричала, потрясая кочергой над поверженным колоссом:
— Проваливай без разговоров, не то глаза тебе выколю!
Князь Истар отправился на кухню умыться и погрузил окровавленное лицо в миску, где мокла суасонская фасоль. Затем он удалился без гнева и обиды, ибо душа его была полна благородства.
Едва он вышел на улицу, как у двери раздался звонок. Бушотта тщетно звала отсутствующую служанку, затем надела халатик и пошла открывать сама. Весьма корректный и довольно красивый молодой человек вежливо поздоровался с нею, попросил извинения за то, что вынужден сам представиться, и назвал свое имя. Это был Морис д’Эспарвье.
Морис без устали искал своего ангела-хранителя. Поддерживаемый надеждой отчаяния, он разыскивал его в самых необычайных местах. Он спрашивал о нем у колдунов, у магов, у кудесников, которые в зловонных лачугах открывают тайны грядущего и, будучи хозяевами всех сокровищ земли, ходят в протертых штанах и питаются колбасой. В этот день он побывал в одном из переулков Монмартра, у некоего жреца Сатаны, занимавшегося черной магией и ворожбой. А после этого отправился к Бушотте по поручению г-жи де ла Вердельер, которая собиралась устроить благотворительный вечер в пользу общества охраны деревенских церквей и хотела, чтобы на нем выступила Бушотта, внезапно и неизвестно почему ставшая модной артисткой. Бушотта усадила посетителя на диван в цветочках. По просьбе Мориса, она села рядом с ним, и отпрыск благородного рода изложил певице просьбу графини де ла Вердельер. Графиня желала, чтобы Бушотта спела одну из тех апашских песен, которые так восхищают светских людей. К сожалению, г-жа де ла Вердельер могла предложить лишь весьма скромный гонорар, отнюдь не соответствующий дарованию артистки. Но ведь речь шла о благотворительности.
Бушотта согласилась участвовать в концерте и не возражала против урезанного гонорара с щедростью, обычной для бедняков по отношению к богачам и артистов по отношению к людям светского общества. Бушотта способна была на бескорыстие и сочувствовала делу охраны сельских церквей. Со слезами и рыданиями вспоминала она всегда день своего первого причастия и все еще хранила веру детских лет. Когда она проходила мимо церкви, ей хотелось зайти туда, особенно по вечерам. Поэтому она не любила республики, прилагавшей все старания к тому, чтобы уничтожить церковь и армию. Пробуждение национального чувства радовало ее сердце. Франция возрождалась, и в мюзик-холлах больше всего аплодировали песенкам о наших солдатиках и сестрах милосердия. Морис тем временем вдыхал запах темно-рыжих волос Бушотты, острый и тонкий аромат ее тела, всех солей ее плоти, и в нем возникало желание. Он ощущал ее такой нежной, такой горячей, здесь рядом, на маленьком диванчике. Он стал превозносить ее дарование. Она спросила, что из ее репертуара ему больше всего нравится. Он понятия не имел о ее репертуаре, но сумел ответить так, что она осталась довольна: сама того не заметив, она подсказала ему ответ. Тщеславная актриса говорила о своем таланте, о своих успехах так, как ей хотелось бы, чтобы о них говорили другие, и все время, не умолкая, болтала о своих триумфах, с полным, впрочем, простодушием. Морис совершенно искренне расхваливал красоту Бушотты, изящество ее фигуры, свежесть лица. Она сказала, что сохранила хороший цвет лица потому, что никогда не мажется. Что касается сложения, она признавала, что у нее все в меру и ничего лишнего, а в доказательство провела обеими руками по всем контурам своей прелестной фигуры, слегка приподнявшись, чтобы очертить изящные округлости, на которых она сидела. Мориса это крайне взволновало.
Наступали сумерки. Она предложила зажечь свет, но Морис попросил ее не делать этого. Беседа продолжалась, сперва веселая и шутливая, затем она стала более интимной, очень нежной и слегка томной. Бушотте казалось теперь, что она уже давно знает г-на Мориса д’Эспарвье, и, считая его вполне порядочным человеком, она разоткровенничалась. Она сказала ему, что родилась с задатками честной женщины, но мать ее была жадная и бессовестная. Морис вернул Бушотту к разговору о ее собственной красоте и искусной лестью раздул ее восхищение самой собой. Терпеливо и с расчетом, несмотря на разгоревшуюся в нем страсть, возбуждал он и поощрял в предмете своего желания стремление нравиться еще больше. Халатик распахнулся, соскользнул сам собою, и живой атлас плеч блеснул в таинственном вечернем полумраке. Морис оказался так осторожен, так ловок, так искусен, что она упала в его объятия пылающая и опьяненная, даже не заметив, что в сущности не успела еще дать согласие. Их дыхание и шепот слились воедино. И маленький диванчик замирал вместе с ними.
Когда они снова обрели способность выражать свои чувства в словах, она прошептала, прижимаясь к его груди, что кожа у него, пожалуй, нежнее, чем у нее самой.
А он, не выпуская ее из объятий, сказал: