Ксения Спынь - Идол
«Это больше, чем мы можем позволить просить».
Есть. Сильно. Сурово. То, что требуется. С этим уже можно работать. Лунев склонился над бумагой и застрочил.
Так долго, как в этот раз, ещё не было. Так мучительно трудно и, в то же время, так тревожно радостно. Не счесть, сколько раз он зачёркивал слова и писал над ними другие, которые, в свою очередь, тоже сминались под толстой чёрной линией и теряли дар говорить. Сколько раз перебирал он ворох похожих (но неточных! неточных!) эпитетов, сколько раз, когда найденное слово не вмещалось в почти законченную строфу, безжалостно сметал всю конструкцию и выстраивал новую, вокруг единственного верного слова.
Белый вначале листок с тонкими узорами букв на нём темнел всё больше и превращался в тёмный прямоугольник с редкими светлыми просветами. Он нагрелся под жёлтым кругом лампы, нагрелся уже и стол вокруг; казалось, это большая печь, пышущая жаром.
Час проходил за часом (а были ли часы), вечность за вечностью, но Лунев и не думал прерываться. Он работал без устали или, даже если усталость была, не замечал её: не было времени заметить. Как каменотёс, он выбивал из огромной глыбы то, что было в ней с самого момента зарождения, но тщательно скрывалось от посторонних глаз. Сейчас движение его резца было движением народа, взгляд — взглядом народа; он был одним исполином, составленным из множества маленьких человечков. Ему одному они доверили общее дело, в нём воплотили всю свою волю; только он был ответственен за всё, что происходило и произойдёт потом.
Он один. Разгадать скрытый пеленой лик, сказать: «Вот ты! Мы тебя видим!» — эта обязанность на нём. И никто не подскажет, там ли он ищет, в той ли стороне, правильно ли воссоздал черты: только после того, как будет брошен вызов и сделан шаг навстречу неизвестности, станет ясно, правильна ли была догадка. А что будет за догадку — это узнается и того позже.
Ночь сгущалась, падала, замолкала, светлела. Лунев ничего не замечал: ни нервного света, ни глазеющих звёзд, ни теней в углах. Он видел только валуны слов, ворочающиеся раскалённые глыбы, которые он перекатывал в упорном труде. Видел разломы пород, текущую магму… Воздух нагрелся и дрожит, сухо и никого — только камни, камни раскалываются. Он был с ними на равных — они только и двигались в этом жестоком, неживом, но всё же живущем мире.
Постепенно светало. Пласт проснувшегося, вставшего с востока солнца заползал в комнату. С интересом трогая лапками гладкость стола, шероховатость обоев и мягкость подушек на небольшой софе, он расположился тут, разлёгшись на вещах кабинета. Ему, видно, уютно было здесь: рассмеялся над жёлтым кругом под лампой, поиграл ручками, скрепками и карандашами, а потом утихомирился и властно устроился в комнате, как забалованный домашний любимец.
Лунев сидел, не двигаясь. Перед ним лежали исписанные листы бумаги. На них можно было прочитать готовое стихотворение.
Это больше, чем мы можем позволить просить,
Это то, что мы обязаны требовать.
Кто-то там наверху выплел железную нить
И за нитью он велел всем последовать.
Мало света в том углу, где незванец живёт,
Только тени безобразные пялятся.
Может, чей-то, может, мой или твой очерёд
В когти чёрные обжоре отправиться?
Погодите, если просто светильник включить?
Паучок только удрать от нас хочет!
Это больше, чем мы можем позволить простить:
Взять метёлку и смахнуть с пылью прочей.
Лунев прочитал. Ещё раз. Ещё раз.
Это он написал? Это у него получилось?
Стихотворение — в нём столько силы, столько жизни, оно просто не могло выйти из-под его пера, родиться в его голове.
Но оно написано. На листке бумаги. Им написано.
Свершилось? Улыбка, другая улыбка — изумлённая, почти счастливая — застыла на его лице. Стихотворение получилось, вышло таким, каким должно было выйти.
Это он сделал. Невероятно, но это он. Он смог: он написал в итоге.
Написал именно то, что надо было написать.
35.Снова и снова Лунев перечитывал выплывшие из-под его руки строки. Определённо, они не шли ни в какое сравнение с его прежними стихами. Те, хоть порой и были прелестны, всё же оставались поделками, шалостями, они появлялись по большей части от избытка свободного времени. Это же — слова, ради которых и существует поэт, когда он — рупор эпохи…
Тут Лунев засомневался. А не кажется ли ему всё это? Он сейчас под впечатлением от своего детища, которое кажется ему великолепным, нет, больше — великим, практически идеальным; вряд ли он может адекватно воспринимать реальность. Если и есть ошибки в мелодике, натяжки в образах, он их попросту не видит. Внезапный испуг подскочил в нём: действительно ли стихотворение так хорошо, как подумалось вначале? Когда эйфория уйдёт — не откроется ли взору странное нагромождение звуков и фраз, бессмыслица, автор которой тщетно пытался наваять нечто грандиозное?
Ночь ещё не ушла, хотя и уползала неспешно. Лунев присел возле светильника, пробежал глазами строки ещё раз. Нет, бесполезно. Он никогда не мог оценивать свои стихи. Когда другие ими восторгались, ему было непонятно: что такого они там нашли? что такого увидели? Нет, восхищение и интерес, конечно, были приятны, и знать ответы на эти вопросы он тоже бы не отказался. Но реакция, по большей части, была не слишком важна. Понравилось — хорошо. Не понравилось — ну, что ж, это вроде как и не планировалось. Сейчас — нет, совсем другое. Сейчас Луневу надо было знать точно: ну как? хорошо? то, что надо? вам нравится?
Хоть бы одного читателя, прямо здесь и сейчас! Некому, совершенно некому взглянуть со стороны, а это было жизненно необходимо — и немедленно. Тревога не отпускала его. Если, проглядев стихотворение, они скажут что-то вроде: «Неплохо, неплохо… Но вообще, если честно, белиберда», — то, в таком случае, зря он это писал, мог бы и не начинать. А если и это стихотворение — зря, то в чём же другом может быть смысл его жизни?
Впрочем, нет, это не белиберда. Это стройно, жёстко и ясно. Уверен, да. Нервный взгляд Лунева быстро обежал комнату. Свидетели, нужны свидетели. Это не то стихотворение, которое можно просто записать и сложить в ящик. Его должны читать, оно — для людей.
Дождаться вечера… Там будут слушатели, в любом случае. Слушатели? Так, стоп. Поэт в Луневе отступил на второе место, вперёд вышел человек. А это достаточно безопасно? Бог знает, кто там будет присутствовать, на вечере, что за народ соберётся. А некоторые строчки из стихотворения… Скажем так, кричать их на городской площади он бы не стал.
«Так, Лунев, ты поэт или нет? Кто там болтал про гражданскую поэзию? Если боишься открытого противостояния, нечего было и соваться. Вспомни всех поэтов-бунтовщиков».
Он заходил по комнатам. Вот, значит, какова ты, жизнь поэта. Жизнь маргинала, потенциально опасного элемента общества, который всегда остаётся под пристальным наблюдением. По отношению к которому могут принять меры, если его сочтут слишком опасным. И не говорите, что он не знал об этом. Просто в реальности всё оказалось немного по-другому.
Немного реалистичнее. И конкретнее. А потому, сложнее.
«Претендуешь ты на общественное внимание, чёрт возьми? Тогда, будь добр, доводи до конца. Это тебе не игрушечки».
Вновь пройдясь по комнатам туда и сюда, Лунев вошёл в тёмную спальню и тихо остановился у двери. Машенька ещё спала: было совсем-совсем раннее утро. «Прочитать ей», — мысль ударила в голову вдруг, без предупреждения. Прямо сейчас разбудить и прочитать. Она не чужой человек, она поймёт и оценит, она ведь его жена, в конце концов. В мгновенном порыве Лунев уже шагнул к ней, но Машенька что-то пробормотала во сне и повернулась на другой бок. Лунев остановился. Его временное умопомрачение прошло.
«Не ей», — подсказал голос рассудка. Она ничего не поймёт, только испугается да ещё рассердится, что он разбудил её для всяких глупостей. Это же Машенька.
Более того, Луневу не хотелось впутывать и её в эти сети. Тут уже не просто другие миры, нет, гораздо опаснее — наш, самый настоящий, самый грозный реальный мир, со всеми его ловушками и силками.
Нечего в нём делать маленькой глуповатой девочке. Пусть спит спокойно Машенька в своей крошечной тихой вселенной диванных подушек, кухонной утвари и цветов на подоконнике. Незачем тревожить её сон.
Лунев вышел в коридор, позвонил Зенкину. Можем собраться где-нибудь завтра в, так сказать, узком кругу? У Редисова? Отлично. Да, у меня кое-что есть. Да, естественно, покажу.
36.— Лёха, это просто… Класс, слов нет! Ну даёшь!
Лунев сдержанно улыбнулся: столь бурная реакция, хоть он и желал её, стала неожиданностью. Нет, если это и в самом деле — здорово! классно! чудесно! — замечательно, он рад. Но, позвольте, они — его приятели, они ждали этого стихотворения, они и высказали идею, но как отзовутся другие? Как отзовётся общество, для которого всё и писалось?