Федор Метлицкий - Драма в конце истории
Веня выпрямился и откинул седую прядь.
— Все силовые методы спасения перепробованы. Но спасения не получается, люди слепы. Последнее средство — изменение мирового мышления. Говорю не о том образовании, что воспроизводит автоматы для улучшения технологий. Ваши призывы к спасению — лицемерие, пока не осознали, что такое сознание. И, наконец, разве дело в мозге, а не во всем существе человека? Великий Универсальный Искусственный Мозг тут не поможет. В нем отключена глубина психологии человека. Только единая наука о просветлении сознания может помочь возродить цивилизацию. И тогда изменится отношение людей друг к другу, смысл технологий. «Лишние люди» окажутся нужны цивилизации. Только совместно мы откроем пути во Вселенную, чтобы выйти из нашей печали одиночества на планете.
— Предлагайте практически.
— Я предлагаю практики, — упрямо сказал Веня. — Практики самосовершенствования. Давайте учредим Всемирный институт «Экология духа».
Веню не услышали. Завалы ковбойско-протестантского опыта борьбы за себя не давали им увидеть русскую общечеловеческую идею серебряного века.
А вдруг мы не все понимаем? — поразился я внезапно возникшей мысли. — Несем ахинею, а реальность гораздо круче? У них есть что-то более сильное, чем аргументы Вени.
И во всем здесь, в Америке, я уже видел эту абсолютную естественность обнаженности, лишенную нашего провинциального стыда. Мы уже не бежали панически от такой обнаженности. В ней была некая честность протестантской натуры, лишенная пошлости. Не здесь ли подлинная реальность, в этом оскале бездны?
Я унес в моем диктофоне доклады о спасении земли, они будут помещены в архив моего компьютера, который я зачем-то вел и ни разу не воспользовался.
После заседания конгресса за нами заехал Майк, и на его биомобиле мы отправились в гетто.
Шумящий город выглядел апокалиптически в зареве неба, под которым темное нагромождение небоскребов (еще не пришли в себя после блэкаута, вызванного затоплением) казалось последней великой попыткой человечества обустроить свою жизнь в бездне космоса.
В машине Майк деликатно говорил при великом человеке:
— После войны с Ближним Юго-Востоком, где мы увязли по уши (ничему не научили прежние войны на той земле), и очередного нападения на наши города самолетов-самоубийц моджахедов наша гордыня получила жестокий урок.
Я вспомнил поездку во взвинченный опасностями Иран, враждебный к нам из-за дружбы с Америкой, и райский уголок нашего посольства в Тегеране, где росли апельсиновые деревья и в ветвях сновали яркие попугаи. Вдоль длинного забора посольства было намалевано по-русски: «Долой шурави!» В стакане посольства был убит наш охранник.
Когда мы ехали в местном поезде домой, я, сидя в туалете с кувшином для подмывания, чуть не свалился с толчка от взрыва. Нас бомбили.
Когда я вышел на родной земле, то увидел неописуемый мирный домашний рай. Ко мне подошли лохматые пацаны: «Валюта есть?» Я испугался, сейчас толерантно помнут, ощущая в кармане пачку подъемных: «Что вы! Перечислено в банк!». Они отстали.
Майк вздохнул.
— Продолжаем защищать от них Израиль. Но не геополитические интересы на Ближнем Востоке, а саму жизнь евреев.
Мы с Веней переглянулись — Майк был семитом.
— После холокоста нельзя было не создать землю обетованную, где евреи могли бы, наконец, защитить свою жизнь и веру от зверских нападок в тысячелетиях — ни за что, только за национальность! В Иерусалиме золотой купол мечети до сих пор нависает над стеной плача! Эта рана не перестала кровоточить.
Он обиженно помолчал.
— Америка очнулась, как Германия после поражения от нашей коалиции в предпоследней страшной войне. Мы смирились, что теперь не первые.
— А разве вожди ислама не отошли от джихада? — наивно спросил я.
— Какое там! — взвинтился Майк. — До сих пор действует фетва — приказ имама убивать новых Рушди, осмелившихся вольно интерпретировать Коран. Зарезать, как собаку, где бы их ни застали.
— Мозги остались прежними, — буркнул Веня.
Чувство тревоги присуще всем. Но почему она не срабатывает по отношению к судьбе планеты? Успокаивает договор о нераспространении? Недостаток интеллекта? Убегание из тяжкого бремени ответственности, ибо страшно докапываться до истины, и тогда незачем жить.
Почему мне так тревожно? За беззащитного Веню? Или за судьбу планеты? Наверно, одно связано с другим.
— А тут еще великое затопление, — рассуждал Майк. — Что с нами будет?
Зона отчуждения действительно напоминало нью-йоркские руины на верхних улицах Нью-Йорка девятнадцатого века, или руины Детройта. Брошенные зияющие пустыми окнами дома. Полное запустение, настоящее гетто. Нищие в замшевых куртках от Гуччи сидели у опрятных чистеньких жилых кондоминиумов посреди руин, со стенами окрашенными в яркие цвета, с черными смоляными квадратами, отделяющими каждую квартиру. Эти квартиры подарены правительством по программе велфера. Здесь тоже полно лишних людей. На улицах воспроизводилась матрица прошлого века — эбонитовые афроамериканцы совали нам листки с голыми дамами.
Оказывается, Венины активисты подготовили нам встречу. На грязной ничейной площади Гарлема собрались люди. Веню встретили настороженно.
Здесь он говорил проще, чем с профессорами. Его слова о духовном одиночестве и призывы к протесту вызвали шум. Это другой народ, его боль была настоящей — боролся за прямое выживание. Борьба профсоюзов за права рабочих и повышение зарплаты привели к повышению налогов на богатых, и те сбежали со своими бизнесами. Затем из-за вынужденного повышения налогов сбежали все предприниматели, дома опустели, производства остановились, и начались разбои и убийства. Целые районы опустели из-за миграции.
Здесь были оставшиеся, привыкшие жить на велфере.
Кто-то крикнул:
— What the fuck are you doing here? Nasty old bastard![3]
— Fuck off!
Я шкурой ощутил опасность, как на толчке в иранском вагоне при бомбежке.
Тут было разрушено даже коллективное подсознательное, но отнюдь не в сторону творческой индивидуальности. Каждый дрался за себя, обнажая что-то безобразное. Только в прошлом такие случаи могли решаться насильственной переделкой мозгов. Благодаря этой переделке в двадцатом веке целая нация превратилась в «единую общность — совковый народ».
Здесь был клинический случай, нужно было хирургическое вмешательство. Не работали ни нравственные, ни классовые, ни экономические идеи. Все пришло в полное остолбенение, перепуталось, не могла выпутать даже НБИКС-конвергенция. Здесь действительно наступил конец истории. Вернее, тупик смысла.
Мы были не по этой части.
Мы ретировались.
— Go to hell! — свистели вслед.
За нами приехал Майк. Веня ушел из гостиницы — был занят с руководителями Комитета спасения отчужденных зон.
Мы с Майком проехали по узкой незатопленной полоске Лонг Айленда к берегу у Атлантического океана. Там был его коттедж.
Когда я в первый раз познакомился с ним, он выглядел разбитным малым с нечесаной шевелюрой, в потертых джинсах, — вылитый ковбой из фильмов. Он смотрел на меня, как на агента ФСБ, и такое общение его веселило. «Фи-Эс-Би!» — с наслаждением произносил он. У нас с ним была симпатия, как может быть симпатия с инопланетянами. Я убеждал его, возбуждаясь от мысли, как много мы, великие страны, могли бы сделать вместе. Майк внимательно выслушивал.
— Вы можете использовать наше ноу-хау во вред Америке.
Я доказывал, что мы не хотим вреда Америке, у нас, борющихся за мир, и в мыслях этого нет. Как избавиться от нашего исторического недопонимания?
— Куда ведет ваша цивилизация?
— Пока выше цивилизации я не видел, — дружелюбно говорил Майк. Стопроцентный американский патриотизм.
— Неужели вам хорошо?
Тот не понимал.
Еще тогда я понял, что мы разные: запад есть запад, восток есть восток. И никогда не сойдемся.
В машине Майк, глядя на мелькающие супермаркеты, сыпал названиями мировых фирм, их изделий, реклам, событий, — результат поездок по миру.
У него кругозор гражданина мира. Не имеет никаких предрассудков. Наверно, не знает, что ему надо. Я поражен его знаниями сверх моего горизонта, но нас объединяло одно: интерес к женщинам. Выяснилось, что смысл его жизни — в женщинах. «В них мы ищем родину, которую потеряли». Это были бесконечные разговоры о том, как они становились влажными от его умелых действий, как чудесны нимфетки, их маленькие твердые груди.
— Переспал с негритянкой. Знаешь, они пахнут чем-то особым. Неприятным. Такого запаха нет у белой женщины.
Я тупо слушал. Во мне было предубеждение: впервые вживую увидел ископаемого расиста.
Странно, он до сих пор напичкан архаичными представлениями недавно самой сильной державы.