Урсула Ле Гуин - Роза ветров (сборник)
Хотелось бы все-таки знать, откуда Ади сюда приплыл? Из дальних морей, наверное. Однажды он сказал, что он — грек, а в другой раз — что плавал на австралийском судне, а потом — что жил на Филиппинах, на таком островке, где люди говорят на языке, какого больше нигде в мире не сыщешь; а как-то он признался, что родился прямо в лодке, в открытом море. И все, что он говорил, вполне могло быть правдой. А может, и нет. Наверное, и Арчи следовало бы в море уплыть. Поступить на флот или в береговую охрану. Хотя нет, он же там просто утонет.
А вот Тэд знает, что никогда не утонет. Он — сын Ади, он в воде даже дышать может, по-моему. Хотелось бы мне знать, где сейчас Тэд. И это незнание тоже тянет мне душу; незнание того, где твой ребенок, — это такая бесконечная тянущая боль, которую в итоге перестаешь замечать, потому что она никогда не проходит, но иногда заставляет тебя вдруг резко изменить направление, и тогда оказывается, что ты стоишь и смотришь совсем в другую сторону, словно на ходу случайно зацепился за колючую ежевику или тебя отливом на берег вынесло. Наверное, именно так луна управляет приливами и отливами.
Я все думаю и думаю об Арчи, все думаю и думаю о Нидлесе. С тех самых пор, как заметила, что Нидлес на Сул смотрит. Я знаю, что это такое; это — как тот другой сон, который мне снился. Вскоре после того сна, о бумажной луне и Арчи. Мне снилось что-то такое, неуловимое, о том, что я нахожусь на каком-то длинном-предлинном пляже и вроде бы меня на этот пляж волной выбросило. Да, именно так: меня выбросило на берег, я лежала и не могла пошевелиться. Я высыхала на солнце и не могла снова вернуться в воду. Потом я увидела, как с дальнего конца пляжа ко мне кто-то идет. И прямо перед ним на песке появляются его следы — раньше, чем он на песок наступит. И стоило ему ступить в такой отпечаток собственной ноги, как этот след тут же исчезал, не успеет он и ногу поднять. Он продолжал идти прямо ко мне, и я понимала: если он до меня доберется, я смогу вернуться в воду и все будет хорошо. Когда он подошел совсем близко, я увидела, что это он, Нидлес. Вот до чего странный сон!
Если Арчи уйдет в море, он непременно утонет. Он человек сухопутный, как и его отец.
Теперь Сул. Ну, Сул-то у нас — дочка Тоби Уокера. Она это знает. Она сама мне как-то об этом сказала, хотя я ей ни слова не говорила. Сул идет своим путем. Знает ли Тоби о том, что Сул его дочь? Не думаю. У нее мои глаза и волосы. Кроме того, в этом, возможно, и кое-кто другой замешан. И потом, мне всегда казалось, что не стоит говорить мужчине о таких вещах, пока он сам не спросит. А Тоби не спрашивал — напридумывал себе черт знает что, вот и не спрашивал. Но я-то знала, в какую ночь, в какой именно момент она была зачата. Я чувствовала, как это дитя впрыгнуло в меня, как выпрыгивает из воды рыбка в море, как лосось, поднимаясь по реке на нерест, подпрыгивает на каменистых порогах, сверкая на солнце. Тоби как-то сказал мне, что не может иметь детей. «Ни у одной женщины от меня детей не рождалось», — сказал он и посмотрел так печально. В ту ночь он уже почти рассказал мне, откуда он родом. Но я вопросов не задавала. Возможно, просто считала, что у меня-то всего одна жизнь и никакой возможности, никакой свободы бродить по каким-то потаенным местам. Так или иначе, я сказала ему, что это не имеет значения, потому что, если мне захочется, я могу зачать ребенка, всего лишь подумав об этом. И, насколько я знаю, именно так и случилось. Я придумала Сул, и она вышла из меня, красная, как лосось, быстрая и сверкающая. Она — самое прекрасное мое дитя, самая прекрасная на свете девушка, женщина. И зачем только она хочет остаться тут, в Итере? Чтобы стать старой девой, учительницей, как Эмма? Или работать на бензоколонке? Или в полиции служить? Или у нас в магазине? С кем она может здесь познакомиться? Что ж, Господь знает, я-то здесь повстречала немало мужчин. «А мне нравится! — говорит она. — Мне нравится не знать, где я проснусь утром». Она очень на меня похожа. А душу все-таки тянет по-прежнему, остается в ней эта сухая тоска. Ох, наверное, у меня слишком много детей! И я верчусь туда-сюда, точно стрелка компаса, на котором север обозначают сорок точек сразу. А в итоге все-таки иду в одном и том же направлении. Стараясь ставить ноги в собственные следы, которые тут же у меня за спиной исчезают. С гор-то спуск долгий. И ноги у меня болят.
Тобиньи УокерГоворят, человек — это животное, способное управлять временем. Странно. По-моему, это время управляет нами, это мы находимся в его путах. Мы можем передвигаться с места на место, а вот из одного времени в другое переносимся только в воспоминаниях, желаниях, снах и пророчествах. И все же время заставляет нас путешествовать. Использует нас, как свой путь, который ведет только вперед, без остановок, только в одном направлении. И никуда с этого пути не сойдешь и не съедешь.
Я говорю «мы», потому что я здесь полностью, можно сказать, натурализовался. Осел. Хотя обычно я нигде никогда не задерживался. И время для меня было тогда примерно тем же, чем мой задний двор — для кота Эммы. Для меня не имели значения ни ограды, ни преграды, ни границы. Но пришлось все же остановиться, поселиться, присоединиться. Я — американец. Я — изгой. Я просто попал в беду.
Ну, допустим, размышлял я, что это моих рук дело — то, что Итер бродит туда-сюда, а не стоит спокойно на месте. Некое последствие того несчастья, что со мной случилось. Утратив способность идти прямо, я, наверное, и здешнюю местность вовлек в это бесконечное кружение. Неужели Итер взялся странствовать, потому что мои странствия прекратились? Если это и так, то я все же никак не могу понять механизм этого явления. Это логично, это вполне справедливо, но все же вряд ли это так и есть. Хотя, возможно, я просто пытаюсь уклониться от ответственности. Но, насколько я помню, с тех пор как Итер стал городом, он всегда оставался настоящим американским городом, то есть таким, которого никогда не найдешь там, где ты его оставил. Даже когда живешь там, он все равно находится не там, где ты думаешь. Он там отсутствует. Он не знает покоя. Возьмет и удалится куда-нибудь за горы, компенсируя в одном измерении то, чего ему недостает в другом. Если он не будет постоянно двигаться, то угодит в сети дорог и больших магазинов. Никто не удивляется, не обнаружив его на месте. Белый человек — сам себе бремя. И некуда ему это бремя сбросить. Из нашего города вы уедете довольно легко, но вот вернуться назад будет весьма затруднительно. Вы приезжаете туда, где его оставили, а там ничего нет, кроме парковки, устроенной перед очередным гигантским магазином, и огромного желтого смеющегося клоуна, сделанного из воздушных шаров. Неужели это все, что от него осталось? Лучше в такое не верить, иначе у вас больше ничего и не останется, кроме черной крышки гроба, урны с прахом и нечеткой фотографии улыбающегося мальчика. Этого ребенка убили вместе со многими другими. А ведь в этом городе есть не только это, там сохранились даже отголоски былой славы, вот только местонахождение его определить довольно трудно, разве что случайно получится. Один лишь Роджер Хидденстоун может приезжать сюда в любое время, когда захочет, на своем старом «Форде» или на своей старой кобыле, потому что у него ничего нет, кроме его драгоценной пустыни и честного сердца. И, разумеется, там, где Эдна, там и город. Он там, где живет она.
Пожалуй, я кое-что сейчас предскажу. Когда Старра и Роджер будут лежать рядом, нежно обнимая друг друга, ей шестнадцать, а ему шестьдесят; когда Грейси и Арчи буквально на куски разнесут его пикап, занимаясь любовью на заднем сиденье прямо посреди дороги, ведущей от фермы хоховаров в город; когда Эрвин Мат и Томас Сунн напьются допьяна вместе с фермерами из ашрама и будут петь, плясать и плакать ночь напролет; когда Эмма Бодили и Пирл Аметист, окруженные кошками и магическими хрустальными шарами, внимательно поглядят друг другу в сияющие глаза — в ту самую ночь Нидлес, хозяин здешнего продуктового магазина, придет наконец к Эдне. Ему она не родит ни одного ребенка, зато даст радость. И на улицах Итера расцветут апельсиновые деревья.
Глоток воздуха
Это волшебная сказка. О том, как люди стоят под легким падающим снежком. И что-то светится и слегка дрожит, издавая серебристый звон. Глаза сияют. Голоса поют. Люди смеются и плачут, пожимают друг другу руки, обнимаются. И что-то светится и слегка дрожит. Они живут долго и счастливо. А снег все падает на крыши домов, заметает парки, площади, реку.
Это старая история. Жил-был в далеком королевстве, в своем дворце один добрый король. Но страна его была опутана злыми чарами. И хлеба сгорали на корню, а с деревьев в лесу опадали листья, и все вокруг сохло и погибало.
Это камень. Обыкновенная брусчатка, которой вымощена площадь, раскинувшаяся на склоне холма перед старой крепостью с красноватыми стенами и почти без окон, которая называется дворец Рух. Эту площадь вымостили брусчаткой почти триста лет назад, и с тех пор по этим камням прошло множество ног — босых и обутых, маленьких детских ножек, и подкованных лошадиных копыт, и солдатских сапог; и колеса все катились и катились по этой площади, колеса повозок, тележек, карет, мягкие шины машин, гусеницы танков. И, разумеется, по ней то и дело пробегали собачьи лапы. Площадь, бывало, покрывали и кучки собачьего дерьма, и кровь, но и то и другое вскоре смывала вода, выплеснутая из ведер, или льющаяся из шланга, или упавшая с неба в виде дождя. Говорят, что нельзя полностью смыть с камня кровь, как нельзя и пропитать ею камень; на камнях не остается пятен. Часть брусчатки на нижнем краю площади Рух у входа на ту улицу, что ведет через старый Еврейский квартал к реке, раза два выковыривали, строя из нее баррикады, и некоторые из камней даже обнаружили, что умеют летать, но летали они недолго. Вскоре их вернули на прежнее место или заменили другими. Им, впрочем, это было совершенно безразлично. Человек, в которого попал летящий камень, упал, как камень, рядом с тем камнем, который его убил. А человек, которому прострелили голову, упал рядом, и его кровь залила этот камень, а может, и другой, камням-то все равно. Солдаты смыли кровь убитого, выплескивая воду из ведер, тех самых ведер, из которых пили их лошади. А через некоторое время пошел дождь. Потом выпал снег. Колокола вызванивали время — Рождество, Новый год. Какой-то танк остановился, давя камни своими гусеницами. Можно было подумать, что после такой тяжелой громадины, как танк, след непременно останется, но на брусчатке не осталось ни единой отметины. И только все эти ноги, босые и обутые, сумели за столько веков изменить эти камни, заставили их блестеть, сделали их не то чтобы гладкими, но какими-то более мягкими, что ли, точно кожа или мех животного. Ничем не запятнанный, не имеющий никаких следов, ко всему равнодушный, этот камень действительно приобрел качество вещи, которую сама жизнь очень долго носила, точно одежду. Так что это весьма могущественный камень, и тот, кто на него наступит, может полностью перемениться.