Виорель Ломов - Музей
– Это что такое? – следователь ткнул пальцем в ствол дерева, прислоненный к стене.
– Карагач.
– Я вижу, что карагач. Что он изодран так, вроде как когтями? Вон кора валяется, щепки… Драл кто?
– Да кто ж его знает, кто?
Куксо задумчиво смотрел на чучело рыси. Он не знал, что сказать. Можно, конечно, было говорить, что угодно, но получалась сплошная белиберда. Вдруг он обратил внимание на темные пятна на морде рыси. Установили: это была кровь Перхоты. Была кровь и на когтях чучела.
– Как вы объясните это? – устало спросил следователь у таксидермиста. Он понял, что дело швах. Тут не несчастный случай, а умышленное, с особой жестокостью… Быстро не свернешь. Отпуска летом опять не видать. Кровь нанесли на пасть и на когти специально, чтобы завести следствие в тупик. Ладно!
– Никак, – пожал Вова Сергеич плечами. – Чучело не кусается.
– А почему у него кровь на пасти?
– Хищник, – ответил Вовчик.
Куксо велел Вовчику раздеться и всю одежду передал криминалистам. Вовчик сидел в трусах и думал о скором отпуске, который он проведет в деревне. На губах его играла улыбка, а в глазах мерцал дьявольский огонек. Куксо возненавидел его в этот момент, как личного врага.
Элоиза была мрачна…Элоиза была мрачна. Ей не шло быть мрачной, но пришлось. Она стала такой после того, как Куксо показал ей фотографию с женщиной возле окна и спросил, кто это.
– Не знаю, – ответила Элоиза.
На фотографию обратил внимание Усть-Кут и показал Куксо. Он долго нашептывал что-то ему на ухо, кивая на Элоизу. У Куксо в глазу, обращенном к Элоизе, росла заинтересованность, а в глазу, обращенном на меньшого брата по цеху, нарастало раздражение. Боюсь, Усть-Кута ждет участь Моцарта при начальнике Сальери. Тот высказал свои соображения о том, что растерзала Перхоту рысь, а из нее потом Вовчик сделал чучело.
Фотографию сняли, лишив выставку если не сердца, то нерва. А на ее месте повесили белые ягодицы, с замершим на них желто-черным махаоном.
Криминалисты взялись изучать фотографию, но установили одно, что есть абрис и нет плоти, один свет. Собственно, это и так было видно. Они долго спорили, пока не забыли о предмете спора. Остались одни очертания версий.
– Так на фотографии она? – допытывался у них Куксо.
– С вероятностью шестьдесят процентов, – ответили криминалисты.
Куксо явно пребывал в растерянности, нет-нет да мелькавшей в его глазах и съежившейся фигуре. Следователей несет и раздувает от версий, а без них они как воздушный шар без горячего воздуха. Да, паря, не просто тебе, версии ни одной. Хотя рысь и факт, но факт, прямо скажем, скорее мистический, чем исторический, с которым лучше к руководству не соваться. А оно уж наверняка торопит и интересуется. В милицейских буднях ничего интересного, но почему они всех интересуют?
После обеда Куксо добили информацией о том, что у чучела между когтями куски мышечной ткани убитого, которые искусственно попасть туда никак не могли.
Весь вечер Элоиза провозилась на кухне…Весь вечер Элоиза провозилась на кухне, и когда я заходил туда, прятала от меня глаза. Я старался не досаждать ей и тупо смотрел в телевизор. Уже часов в девять она позвала меня ужинать. Макароны, запеченные с сыром, мы ели сосредоточенно, как будто это была костистая щука. Я сдержанно, но часто нахваливал блюдо.
– Много лет назад он заметил меня на пляже, – сказала вдруг Элоиза, – познакомился, проводил до остановки и пригласил домой.
Элоиза не сказала, кто «он», но было ясно и без слов. Я чувствовал, что краснею, и видел, что она заметила это.
– Нет-нет, не подумай чего, – сказал она, – ничего такого не было. Впрочем, думай, что хочешь, дело прошлое. Всё было ужасно целомудренно, просто уму непостижимо! Но для меня тогда это было так естественно. Родители мои были известными людьми. Отец – замдиректора академического института, мама – начальник отдела в этом же институте. Они воспитывали меня в строгой приверженности к четким формулам и константам морали и порядочности, и я впитала их, они стали моей сутью.
– Математики?
– Я не сказала? Химики. Они были очень недовольны, что я пошла не в химию, а в музейное дело. Ко мне в музее было особое отношение, не знаю и почему. Все как-то бережно обращались со мной, как с фарфоровой статуэткой. Меня любили все. За что?. Несколько дней он изящно ухаживал за мной, дарил цветы, говорил много об искусстве Возрождения, о фресках, статуях, музеях, картинах и судьбах живописцев. Каждый вечер приглашал меня в театр, в филармонию, на выставку. Я, привыкшая к изяществу точных наук и гармонии хрусталя и оружия(хотя какая гармония в оружии?), открывала для себя как бы новый мир. Я была благодарна ему за это. Он подарил мне на День рождения чудесное черное платье, в котором я была неотразима. Цвет платья был необыкновенно глубок. Оно скоро покрылось мужскими взглядами, как сажей. Он показал свои фотоработы. Они мне понравились. В них была, как бы это сказать, страсть. В них была страсть познавания. Это надо было видеть…
– Ограничимся словами, – сказал я.
Я пожалел о сказанном, но слова уже улетели и зажили где-то самостоятельной жизнью.
– Он и не упрашивал меня. Как-то так получилось само собой, он стал снимать меня. Много, меня одну. Отдельно лицо, глаза, изгиб шеи, руки, плечо, колени, даже родинку на запястье, всю издали… Потом, когда мы стали близки, он фотографировал меня по-всякому. Я испытывала наслаждение, так как он, я чувствовала это, тоже испытывал наслаждения от того, что обладал мною не только в жизни, а еще и в своем искусстве. Фотография – дьявольское искусство. Недаром некоторые религии запрещают фотографировать человека… Так продолжалось с полгода. А потом он все эти фотографии разместил на своей первой персональной выставке в нашем музее. Размазал меня по стене. У входа висели мои глаза, руки, родинка на запястье, потом мое тело, а потом пошла композиция и детализация, как на плакатах в мясном отделе гастронома, с премилыми названиями: «Лотос семнадцатой встречи», «Райская чаща»… Он назвал выставку» Продвижение». Выставка произвела фурор, она была в жилу в конце восьмидесятых. Публика роняла слюну…
Я не знала ничего, так как была в отпуске. Мне рассказала Салтычиха. Специально приехала после работы. Она тогда была простой кладовщицей. Я бы его задушила, паразита, сказала она тогда мне. А когда я пришла на работу, все зашумели: ну, Элька, даешь, мы и не знали, что ты такая!
Когда я в первый раз пришла на выставку, я себя не узнала. Я пробежала, ничего не соображая, взглядом по фотографиям, надписям под ними. А после этого весь мир задрожал, как будто его трясла лихорадка, как при землетрясении. Я почувствовала себя плохо и очнулась только дома. Первое, о чем я подумала: куда бы убежать? Убежать даже из жизни. Мне тогда было всё равно. Я не ложилась спать, а ходила по комнате, как зверь по клетке.
На следующий день я собралась с духом и пришла на выставку. Когда я смотрела на фотографии, вывешенные все сразу, я не верила, что на них я. У меня в глазах стояли слезы, так они были великолепны. Они были как роскошные наряды. Мое черное платье было ничто в сравнении с фотографией, где я была без него. Ты знаешь, что такое роскошный наряд для женщины? Но когда я их примеряла к себе, они сразу же становились мерзкими. И мерзкой становилась я. И тот, кто поставил меня в это унизительное положение. И хотя было больно ловить на себе взгляды и слышать шепот за спиной: это та, та самая! – не это было самым унизительным и обидным. В конце концов красота – не самое худшее, что есть в женщине. Сильнее всего меня задели его подлость и безжалостность. О, в каком ужасном смятении я была! Я сгорала от стыда. Мне было ужасно обидно. Мне не хотелось жить. Я разуверилась во всем. Я не знала, что мне делать. Я не знала, к кому мне пойти, к кому броситься рассказать, рассказать, что я не такая, что я его искренне любила, что только от любви дарила ему себя для этих снимков, что в них больше моей души, чем тела… и что он растоптал мою любовь.
Отец как-то брезгливо стал разговаривать со мной, а мать совсем убила меня, когда стала жалеть меня и пошла выяснять отношения к нему домой.
Я уехала из города, несколько лет провела… в разных местах. Потом жизнь обкатала меня, я вернулась, устроилась в музей… Верлибр, он в начале девяностых стал директором музея, взял меня к себе. До этого он заведовал выставочной деятельностью. Через него Перхота и организовал выставку, не сказав, разумеется, кто на снимках. Я тут недавно совершенно случайно узнала, что Верлибр после этого случая вызвал Перхоту на дуэль. В музее навалом всякого оружия и не только со сточенными бойками. Он предлагал ему стреляться через платок в двенадцатом зале. Секундантами согласились быть Вовчик с Федулом.
– Ну и что, стрелялись?
– Нет, Перхота поднял Верлибра на смех. Почти, как Арбенин в «Маскараде». Вот только он был не Арбенин. Верлибр в ярости разодрал все фотографии. Перхоте удалось спасти лишь одну. Да, ту самую. Перхота пожаловался. Верлибра, понятно, уволили. Вернее, он сам написал заявление. А потом, в девяносто третьем ему предложили директорское место.