Вячеслав Рыбаков - Звезда Полынь
Этого Журанков не ожидал; он был уверен, что сын к нему настроен скептически. Молодой и крепкий парень, полный сил и уверенности, просто не мог не относиться к нему более или менее пренебрежительно, для Журанкова это была аксиома. От ее слов он расцвел тихой, несмело счастливой улыбкой.
— Правда? — спросил он.
— Да-да. Правда. Мне, ей-ей, любопытно, как вы общаетесь… Он меня ждет, ты сказал? Хочешь, пойдем сейчас к нему вместе?
Он ушам своим поверить не мог. На его лице проступило нерешительное, недоверчивое изумление.
— Я был бы рад… — пробормотал он. Осекся. — Но я ж ему тут, наверное, и так надоел. А по тебе он соскучился, я знаю. Катя, — он просиял, — можно же ему позвонить! Давай его самого спросим?
В спину и в затылок ему дунул легкий порыв ветра — и по внезапно и разительно переменившемуся лицу Катерины Журанков понял, что сзади произошло нечто из ряда вон выходящее. Он резко обернулся. Дверь в кабинет была невозвратно распахнута настежь, а на пороге в позе пай-девочки, в позе душой и телом преданной и на все готовой ученицы стояла пунцовая Наташка, одетая лишь в небрежно накинутую и застегнутую на одну, самую нижнюю пуговицу рубаху Журанкова.
Эта древняя, светящаяся на локтях и лопатках рубаха, в которой Журанков еще в «Сапфир» ходил, висела на спинке стула перед рабочим столом. Встречая Наташку, Журанков переоделся из любимой в более приличную, поновее и поярче, а ту безбоязненно оставил дожидаться в потайной глубине квартиры, уверенный, что никто и никогда родных лохмотьев не увидит, ведь кабинет — место запретное, неприкосновенное, куда более священное, чем, скажем, какая-то спальня.
— Константин Михайлович, — срывающимся голосом спросила Наташка, — я вам сегодня еще понадоблюсь или можно одеваться?
Вид Наташки обнажен — точно шашка из ножон.
Этим присловьем в свое время окучивал юную Наташку ее первый; впрочем, вскоре выяснилось, что он вовсе не сам его придумал, а лишь подставил Наташкино имя в давний и чужой стишок. Но факт оставался фактом: точно шашка из ножон. Особенно теперь, когда угловатую голенастую девчонку, почти подростка, как следует наточили девять прошедших лет.
Несколько мгновений две женщины: элегантная, ухоженная, уже несколько оплывшая, но прекрасно одетая и с безупречным макияжем — и жгучая, точно молодая крапива, слепящая, как внезапный свет, молча смотрели одна на другую. Глаза в глаза. Потом Катерина хрипло сказала:
— Ах, вот что…
Рывком повернулась и, изо всех сил стараясь идти без позорной торопливости, прошагала вон. И даже не стала хлопать дверью. Много чести.
Журанков, превратившийся было в соляной столб, бессильно обмяк и опустился, свесив голову, в кресло.
— Наташенька, — мертвенно выговорил он, глядя в пол. — Что ж это вы…
— А что она вам голову морочит! — с болью крикнула Наташка.
В глазах у нее был ужас. Казалось, до нее только теперь начало доходить, что она натворила.
— Мне перед ней совестно.
— Вот глупости.
— Мне еще с тех пор перед ней совестно.
— Ну почему?
— Не знаю. От хорошего человека жена не уйдет.
— Да что ж вы городите такое, Константин Михайлович! — она прижала кулаки к щекам.
Он помолчал.
— Ладно, — сказал он. — Что теперь. Одевайтесь…
Она не двигалась. Помолчала, набираясь храбрости — потому что твердо знала: второй попытки не будет и все решится теперь же.
— Зачем? — тихо спросила она.
Журанков поднял голову.
Она, осознав, что он наконец-то на нее смотрит, неуклюже расстегнула последнюю пуговицу и, совсем не задумываясь, сколько у Журанкова с этой рубахой связано, стряхнула ее со светлых покатых плеч. Невесомая тряпка, медлительно пузырясь, спланировала на пол. Не ведая, куда деть руки, Наташка сделала маленький шажок в сторону Журанкова, а потом — еще один, порывистый, широкий; кинула ему на затылок ладони и прижала лицом к себе.
— Может, немного погодя… — пронзительно ощущая животом твердую выпуклость его носа и широкий лоб, чуть невнятно сказала она. Губы не слушались так же, как и пальцы.
— Наташенька, — тихо сказал он, — этого не может быть.
— Может, — выдохнула она.
— Это неправильно…
— Это правильно.
— Я не могу…
— А я могу.
Час спустя они лежали рядом, смертельно усталые, но ничего так и не произошло. Наташка по двадцать раз повторила самые ласковые, самые призывные и прельстительные слова, какие только знала и какие только сумела придумать заново, она исцеловала и вылизала его с головы до ног — на какие-то мгновения он набухал, становился каменным, пытался навалиться на нее, но стоило ей с готовностью раздвинуть ноги, безропотно и жадно подставляясь, он сразу обвисал, как жухлый мокрый лист. Можно было спятить. Сердце ее, скачущее, точно лягушка на горячей сковороде — и то готово было провалиться вниз, ему, черт бы его побрал, навстречу, но он отшатывался, откатывался, не чувствуя, верно, ни ее кожи, ни ее преданности, ничего, кроме своего кретинского стыда и кретинских своих угрызений, и ей, из последних сил держащей себя в руках, истекающей девичьим соком, приходилось, выждав минуту, начинать все сначала.
И снова впустую.
Конечно, она могла бы закончить все сама, ртом хотя бы, — и расклинить это несчастье, это изнурительное, опустошающее ни вперед, ни назад. Но каким-то десятым чувством, в котором не было ничего от похоти, все — только от жажды будущего, она знала твердо: если с такого начать, он уже никогда не вырвется из тисков. Даже это бессильно взвалит на нее навсегда — и взаправду раньше или позже станет отвратителен.
Вы тут давайте меня любите, а я пока в потолок погляжу, взгрустну…
И потому сейчас они лежали неподвижно, не касаясь друг друга, и оба — с закрытыми глазами, потому что каждый не хотел видеть своего позора.
«Я не уйду, — думала Наташка. — Я не уйду сегодня, я не уйду завтра. Нельзя. Я не могу уйти, я не могу даже ноги спустить с дивана, потому что тогда он немедленно решит, что — все, бесповоротный конец. Пусть сам прогонит, если захочет. Тогда — да. Тогда — может быть. Пусть пинками меня из койки вышибает. То-то посмеемся… А сама — нипочем».
Вот и все, мертвенно думал Журанков.
Напряжение схлынуло. Отпустило паническое чувство, что вот сейчас или никогда; что последний шанс доказать себе и миру, будто он еще способен хоть на что-то, — это немедленно и с легкостью исполнить поразительную прихоть юной красавицы, столь неожиданно опалившей его жизнь. «Я так и шал, — думал он. — Я же заранее это знал. У нас чуть не двадцать лет разницы — но это еще полбеды; а вот что у меня никогда ничего не получается, это беда. Но я и к беде привык. Можно больше не волноваться. Я был уверен, что у меня этого никогда больше не будет — и как в воду глядел.