Михаил Савеличев - Червь времени (Подробности жизни Ярослава Клишторного)
Ольга неожиданно сильно обхватила его, оторвала от встающего дерева, потащила в глубь леса, в относительную тишину и оглушающий покой, так что заныло, зачесалось в ушах. Слава потерял контроль. Он только отталкивался каблуками от попадающегося еще асфальта, кусков кирпича, обломков рам и искореженных парт. Он падал, падал, падал назад, в пропасть до неба, и от безначального падения ломило в затылке, где все уже приготовилось к сильному удару, сотрясению, но тот все оттягивался, набухал, копился. Под анараком сбилась одежда, съехала со своего места, съежилась, стянулась, прилипала к коже холодными пуговицами и разрывала швами подмышки. Рубашка ползла к горлу, открывая живот сочащемуся сквозь непромокаемую ткань дождю, а завязки капюшона подло били по глазам.
Боль теплела и зеленела. Краски окончательно смывались с глаз, оставаясь неясными редкими облачками в наполнившемся вверху океане, который взлетал горячим шариком, бился о сосны, обрушивая на землю редкие иголки и шишки. Они держались за руки, их подпирал мягкий настил колючей желтизны и запаха смолы. Слава смягчил пожатие, отпустил Ольгину руку и стал пальцем скользить по ее ладони. Она была тесной и доверчиво открытой, нежной, с почти неощутимыми линиями обмана.
Ветер дышал в лицо почему-то весной, кидал в уши убаюкивающий скрип леса. По губам семенил кисловатый муравей. Сознание сна не успокаивало, а только разочаровывало - опять красивый обман. Ничего не хотелось, и само тело взбунтовалось, опасаясь нового провала. Оказалось достаточным сделать шаг, чтобы оказаться перед школой, с ее затемненными стеклами, широкими прозрачными дверями, за которыми был виден уютный холл с мягкими креслами, диваном, фонтанчиком для питья, прохладу и полумрак. Ольга щурилась и чихала на солнце. Лес обступал со всех сторон трехэтажный куб, лишь у самых стен сходя на небольшие пушистые кустики.
Что может быть прекраснее учиться летом, когда школа пуста от каникул и отпусков, когда можешь сесть на любое место и слушать тишину, вытирая со лба пот.
Оля бросила на скамейку перчатки и держала для него дверь. Слава поднял с дорожки камешек, подкинул его на ладони и, тряхнув кистью, запустил его в небо до боли в плече и сгибе локтя. Синь не дала проследить за маленькой кометой, а солнце невзначай щелкнуло по глазам, рассыпав в воздухе капельки черноты. Моргая и стряхивая их с ресниц, он вошел вслед за девушкой в холл, упал в кресло, съехал по обивке пока не зацепился затылком за велюровый валик и не вытянул на километр необутые ноги. Медленно крутился вентилятор под потолком, пытаясь разогнать прохладу и тишину. Ни на то, ни на другое не хватало сил.
- Хорошо, - высказался Слава.
- Просто замечательно, - подтвердил он себе.
- В таких местах тоскуют и плачут, - сказала Оля.
- В них нельзя возвращаться. Можно только вспоминать.
- Тебя не страшит искаженность? - спросила она.
Прежде чем сказать, Слава осмотрелся, насколько это было возможно в его полулежачем положении. Навесной пупырчатый потолок, алюминиевые полосы под светильниками, верхние края тонированных витрин, пальмовые листья, мягкость на шее и затылке.
- Так и должно быть. Возвращаться и правда не стоит. Стоит вносить что-то свое. Все равно, главное - это впечатление и ощущение. Остальное портиться, забывается, разрушается.
Оля промолчала.
Расслабленность и нега запузырились оживленностью. Слава крепко сжал кулаки, затем распустил пальцы и несколько неуклюже, помогая себе каблуками ботинок и шеей, сел в кресле. Оля смотрела на него.
- Никогда не думал, что это будешь ты, - ущипнул он себя за ухо.
- Так уж и никогда, - вовсе не кокетничала она.
- Фигура речи, - признался Слава. - Дурная привычка литературной гладкости. Терпеть не могу чужих блондинок.
Оля намотала на палец локон и искоса на него посмотрела.
- Я, - призналась она.
Шнурки - вечное проклятие - были на удивление сухими, и, даже, слегка ломкими, из-за чего спущенные банты легко поддались ногтям. В ботинках оказалось много песка и желтых сосновых иголок. Слава постучал ими об пол, задумчиво разглядывая носки. Потом решился и снял их. Ноги были чистыми.
- Ты думаешь - это обязательно?
- Да как-то неудобно. Остальное можно не снимать.
- Так?
- Нет... Ага, вот...
- Подожди, давай помогу.
- Держи меня за шею. Ох ты, так просто. У тебя ноги не затекут?
- Смеешься?
- Тебе хорошо?
- Мне очень хорошо... Это здорово... Ох... как сладко...
Он вдавливал ее в себя, уткнувшись лбом ей в плечо и смотрел на натянувшийся край форменного платья, гладкую кожу ног с просвечивающимися венами. Оля ворошила его волосы и цеплялась за спину.
Опять ничего в этом нет, с легким раскаянием наконец подумал Слава. Пустота. Не тоскливая, не безразличная, а даже с удовлетворением, нежностью, но все-таки пустота. Еще один шаг, еще одно обладание. Как здорово! Ошибочно придаю этому значение, но ощущаю в себе подъем, сладость. Но больше всего я люблю себя. Свое отражение в их глазах, свои чувства к ним, себя в них. Внутри слишком много врагов - скептиков, реалистов, тоскливых романтиков. От них не скроешься, не убежишь, не обманешь. Можно только подарить себя. Вот ей, например. Лучшего, умного, нежного. Я сел в машину и смотрю на себя, севшего в машину. Жуткое состояние.
- Я посижу?
- Конечно. Заодно не прольем.
- А я тебя люблю.
- Ерунда, занятия идут.
- Я путаю свою очередь и забываю реплики.
- Ты еще Фрейда вспомни. Сможешь растолковать?
- Что тут толковать? Юношеская гиперсексуальность и ночные поллюции.
- Странно, что мы не летим.
- Неужели так хотелось?
- Всех хочется!
- Можно я вот так сдвину?
- Вид у нас разнузданный.
- Развратный до целомудрия.
- Ты меня впечатляешь.
- А я два дня буду впечатленный и задумчивый. Или задумчивой?
Не надевая ботинок, они брели по коридору между стеклянной стеной, за которой стоял солнечный лес, и белыми, широкими дверями, перемежающиеся детскими яркими рисунками и стендами на неопределенные актуальные темы. Попеременно окатывало жаром и сосновой прохладой, тени и свет были нереально четкими, тишина - уютной, Оля - нежной.
Кое-где на подоконниках сидели ребята, смотрели в окна или на них, кивая и улыбаясь. Школьная форма была разбавлена кроссовками, пестренькими рубашками, еле завязанными концами синими галстуками юных тельманцев, а также общим ощущением расслабленности, добровольности, следами дружеских нот между учениками и учителями. Звуки голосов доносились из классов, пролезая под дверями и сохраняя привкус открытых настежь в лес окон, одуряющего предчувствия конца учебы и беспредельного отдыха.