Михаил Савеличев - Меланхолия
- И что?
- Говорят, когда она все-таки закончит плести подстилку мир закончится. Мне надо было взять с собой собаку.
- Как же ты оказался здесь?
Индеец обхватил колени и затянул что-то монотонное, пыльное, далекое, от чего пахло раскаленным песком, громадным солнцем, похлебкой и кожей. Унылый, печальный напев, как сама жизнь. Мир был пуст и отражение его в душе тоже оказывалось лишь резонирующей оболочкой, туго натянутой кожей бубнов и барабанов, бьющими в землю пятками, вздымающимися облачками коннотаций - того, чего пока быть не должно, что еще прячется за горизонтом, зреет, словно ангел в своей скорлупе, уготовляя простор для горячих рек, текущих между заснеженных и обледенелых берегов, где облака сверкают во тьме, освещая ночь.
Мотив был сложен, чудовищно сложен в непроглядном сплетении тысяч рук, тянущихся из ушедших времен, хотя, конечно, никуда они не ушли, а стали волей, могучей, неодолимой, рождающей себя в той музыке, которую и музыкой было нельзя назвать. О, кое-кто хорошо знал эту загадку! Сумел разглядеть жестокую нелепость прямых углов и правил в отражении трагических мифов, старых более чем само человечество, унаследованных от пламенеющего взрыва, отпадающего от совершенства бытия. Убил в себе расчленителя, патологоанатома буквенных законов во имя освобождения, пробуждения от всего и вся в той пустоте, куда никто не может добраться не пожертвовав всем, что у него только есть. Либо это сжигает тебя, селится под черепной крышкой, медленно и мучительно выгрызая иллюзию мысли, заставляя страдать, и в страдании своем открывая иные измерения, непередаваемые моральными ограничениями, этикой, благонравием, цивилизованностью, а только такой вот дикой отстраненностью и безумием.
- Когда я взглянул на стену, она стала прозрачной как вода, - сказал индеец. - Казалось, я, подобно солнцу, нахожусь где-то высоко над миром, который похож на каплю. Потом стало темно, как ночью, потом все покраснело... Я увидел страшное, невероятно огромное пламя, приближавшееся откуда-то издалека. Казалось, горит весь мир, вся земля. Я хотел побить заснувшую собаку, которая не растрепала подстилку из игл дикобраза, но тут я увидел много-много людей на голых и сухих полях. Их было слишком много. Они были как черви на куске сгнившего мяса. Никаких домов, никаких деревьев, вообще ничего, кроме страшно искаженных лиц; большинство их в страхе молилось, они глядели ввысь и вздымали руки, надеясь на спасение. Большой огонь отбрасывал красноватые лучи, и в них я увидел охотника за душами человеческими... Он держал окровавленный томагавк и размахивал скальпами других богов и духов. Затем снова стало темно, но ненадолго; затем посветлело и сделалось красиво, намного красивее, чем весной. Потом небо открылось и я увидел могучий мир предков. Я увидел души такими, какими они должны быть. Но внезапно все исчезло, стало темно, словно мне выкололи глаза. Я понял, что нахожусь в тюрьме.
Впрочем, говорил ли он? Или напев просверлил дырку в глазах и вливал видения прямо в сердце, в кипяток быстрого потока, в давление невозможной жизни, где кристаллизуется настоящий алмаз души? Что он там толковал о голове? Голова поросла сорняками, громадными и волшебными, которые тянулись к небу и заслоняли звезды. Мы блуждали между ними, кричали друг другу пустые слова только для того, чтобы быть услышанными, чтобы уверить себя в своем существовании, не понимая, что жестокий садовник лишь дал нам шанс взобраться гораздо выше, вползти по колючим побегам в бездну неба и там увидеть настоящих себя. Кто-то зарывался в землю, превращался в червей, подыхал и удобрял почву под триффидами, не понимая смысла жестокости, учиненной над человечеством, кто-то призывал лучше вспахивать разум, проборонить его стальными зубцами машин, протравить логикой и рациональностью, застроить регулярными кварталами выгодной морали, но никто, почти никто не полз вверх, не превращал себя в тупую и бесчувственную гусеницу, забывшую обо всем, принесшую временную жертву вечно голодному телу во имя получения подлинного дара летать.
Но что-то еще удерживало от безоглядности не только понимания, но и действия, последнего шага за точку невозвращения, окончательного расставания. Это похоже на умирание. Добровольное умирание, самопожертвование самому себе, хотя никакого себя там уже быть не могло, там, где обитало самое само, без условий, без правил, без принципов.
- Я тебя обманул, - сказал индеец. - Вы любите обман. Вы лживы и для вас ложь - самая сладкая правда. Вы думаете, что мы глупы, что мы готовы все променять на вашу ложь - огненную ложь, блестящую ложь, смертельную ложь. Я тебе скажу правду. Она страшна, как духи смерти, и смертельна, как страх, пожирающий сердце труса. Она выглядывает сквозь пески и желтые глаза ее столь ужасны, что только самые отчаянные готовы броситься в колодцы зрачков. У нас был Тот, Кто Делает Все Не Так. Что-то случилось с ним и духи приказали ему ездить на лошади задом наперед, умываться песком, говорить странные слова. Он спал днем и бодрствовал ночью. Он охотился в пустыне и разговаривал с предками в лесу. Много странных вещей он делал, но однажды даже он вернулся не таким, каким был. Его не узнавали собаки и кусали за пятки, мать плевала ему в лицо, а братья поклялись убить, если ЭТО еще раз вернется. Я видел среди вас много таких. Глаза пустыни высмотрели его до самого дна, высосали из него все соки, оставили лишь пустой бурдюк...
Индеец замолчал. Он сидел неподвижно, закрыв глаза, словно статуя, вылепленная из воска, которая в своем мертвом совершенстве кажется более реальной, чем сам человек. Я не отрывал его от размышлений. Хотя, может быть, это был поток красок? Не бешенная скачка лишних и бессмысленных слов, а череда множества образов, где тонкая оптика сердца выделяла слой за слоем, взывала к эфемерной жизни всю ложь мира, о которой толковал индеец.
- У нас не осталась ничего, - сказал он, услышав мои мысли. - Только пустыня и плохая вода. Когда-то земля принадлежала нам, но глупые бледнолицые согнали нас с нее. Многие погибли. Многие ушли к бледнолицым. Но самые мудрые остались. Когда глупый щенок тявкал и рыл слабыми лапами камень, пытаясь достать ржавый томагавк войны, ему говорили правду. Страшную правду. Правду о том, что мы были проклятым народом. Правду о том, что мы жили на земле сумерек, где один неосторожный шаг вел в зубы к койоту, где кровососы хозяевами заходили в любой вигвам и выбирали жертву по вкусу. Никто не знал, как снять проклятие. Нас становилось больше и больше, мы были бизонами для ночных тварей и они охотились на нас. И тогда один из мудрейших решил попросить совета у предков... Это было долгое и мучительное путешествие. Он висел на столбе, прибитый стрелами и копьями, каждый из племени должен был срезать с него кусок кожи, выгоняя ленивую, ожиревшую душу на поиски земли предков...