Дмитрий Емец - Арина
Я щелкнул указательным пальцем и выстрелил в воду окурок. Он пролелел по дуге и затерялся где-то.
- По-моему, в природе вообще не существует голубой воды. Разве что где-нибудь на экваторе, - сказал я.
- Ты был там? - спросила она жадно.
- Не был. Был в Париже, в Швейцарии, в Ницце, но не на экваторе.
Она вздохнула с легкой завистью, и я дал торжественное обещание взять ее за границу.
Мы сошли с Поцелуева моста и остановились.
- Ту-ту! Наш пешеходный пароход берет направление на Фонтанку! - дурачась и подражая гнусавому голосу экскурсовода, провозгласила она.
Мы шли, и я рассказывал ей об отелях, в которых мы будем останавливаться, о море, о жгучем испанском солнце, парижских булочных и путанных римских улочках. Она слушала меня жадно, пытливо и постоянно спрашивала: какого цвета там море? а небо? а пыль на дорогах? а какие сломы камней на римских развалинах, темные или светлые? а чем пахнет ветер? Ее вопросы меня удивляли, но я честно пытался припомнить светло-салатовая или изумрудно-зеленая там трава и светлеет или пасмурнеет горизонт за закатах. Наконец загнанный ее вопросами в тупик, я честно поднял руки над головой и показал, что сдаюсь.
- Ну вот, и этого ты не знаешь! Значит, ты упустил главное! Упустил цвета, упустил звуки и запахи! - сказала она укоризненно.
- Ну уж нет, запахов я не упускал! - шутливо возмутился я. - Я хорошо помню, как пах порт в Копенгагене: дизельным топливом и рыбой. Где-то она у них, по-моему, гнила.
Она засмеялась, а я вдруг во всех подробностях вспомнил огромный, с торчащими кранами порт, где из доков сыпались искры сварки, тут же рядами громоздились контейнеры, а между ними ездили кары и ходили грузчики в оранжевых и желтых комбинезонах. Буксиры оттаскивали от берега перегруженный паром, и все это под резкий неутихающий крик чаек, засмотревшись на которых я ушиб ногу о ржавеющий, брошенный на берегу якорь.
- Ты любишь Финский залив? - спросил я.
Она честно задумалась.
- Там всегда можно рисовать волны. Я пробовала рисовать их такими, как они есть, но у меня перестали брать картины. Они требуют, чтобы волны всегда были темно-синими, а где-нибудь справа всегда торчало заходящее солнце или хотя бы луна. И лучше, если вдали будет виден маяк. Тогда я плюнула и стала штамповать одно и то же: две-три куцые сосны, кучу камней, залив и луну. И они остались довольны.
- Они, это кто? - спросил я.
- В худсалоне. Я делаю для них простенькие виды Питера, они наценивают на них и продают. Мне стыдно подписывать на них свое имя, и с той стороны картона, где приклеивают бумажку, я пишу: Степан Иванов. Вид на Финский залив в полдень или, допустим, за закате. Чем пошлее картина, тем быстрее она почему-то продается.
- А почему Иванов?
Ее плечи презрительно дрогнули.
- Сразу забывается. Иметь фамилию Иванов - это все равно что вообще не иметь фамилии.
- Так ты художница?
- Когда-то мне казалось, что да... Теперь не знаю. На пятом курсе я бросила отделение живописи института Репина - не стала рисовать диплом, таким убогим он мне показался.
Она помрачнела, и я понял, что своим вопросом затронул в ней больную струну и больше не спрашивал ее о картинах. Если задуматься мучало ее то же, что мучало и Шебутько, и меня - мы все чувствовали, что занимаемся не тем, для чего созданы, и не так, как должны, теряем лучшие, быть может, годы нашей жизни на пустую суету, размениваем золотой рубль нашего таланта и наших сил на медные пятаки и бестолково растрачиваем их. Да что говорить теперь об этом?
В тот вечер наш пешеходный пароход носило по всему Петербургу как парусник без руля, отданный на волю ветрам, и Арина шутила, что будь мы ее на ее маленьком автомобильчике, он наверняка высунул бы язык на радиатор.
Мы поужинали в небольшом кафе, потом петляли вместе с каналом Грибоедова, ниже Никольского собора вышли к Фонтанке, а оттуда по ее набережной вышли к Большой Неве и к Финскому заливу.
Здесь пройдя через заросший кустарником пустырь, мы подошли к самому заливу, к его заточенным в бетонные плиты берегам, о которые равномерно хлюпали волны. Ветер дул с залива, но самого залива, затянутого туманом, видно не было, а только различалось нечто колеблющееся и огромное, что ворочалось и дышало где-то совсем близко.
Мы спустились на пустой мол, бетонным носом уходивший в залив. Я сел на доски от ящика, сколоченные кем-то в маленькую скамейку, а Арина опустилась ко мне на колени и, по-кошачьи ссутулившись, прижалась к моей груди. Мы слышали, как трутся о мол волны, и изредка до нас долетали холодные брызги.
Я взял ладонями ее лицо и снова целовал ее щеки, линию волос и углы большого рта. Пьяный Шебутько рассуждал как-то, что люди - это разрезанные пополам яблоки, перемешанные в огромном котле. Нужно перемерить сотни половинок, прежде чем найдешь ту, единственную, которая составит с твоей половинкой одно целое. "Если ее уже не сожрал червяк!" - помню, закончил тогда он. Но что мне тогда было до Шебутько, что до всех остальных в мире!
Заметив, что к подбородку у нее прилип маленький кусочек укропа воспоминие об ужине в кафе, я бережно снял его губами.
- Бурадурафуракун! - вдруг сказала она.
- Что это значит? - не понял я.
- Просто слово. Я подумала, что если все слова чего-то значат, то пусть будет хотя бы одно, которое не значит ничего, - сказала она.
Одурманенный теплом ее тела и чуть хрипловатым, словно сонным голосом, я стал целовать ее все жаднее. Прижимаясь ко мне все теснее, она отвечала. Мои руки сдавили ее спину, сжали ее и скользнули ниже. Ладонями я ощутил упругую мягкость ее ягодиц, а потом скользнул под сарафан, к шелковистому теплу ее кожи... На мгновение она яростно напряглась, отталкивая меня, а потом вдруг тяжело выдохнула и обмякла, поддавшись...
Потом я сидел на краю мола и курил, а она, зябко закутавшись в мой пиджак, сидела рядом на корточках, обняв свои колени и покачивалась. Было уже совсем темно. Я провел рукой по ее лицу, почувствовал на ее ресницах и щеках влагу и прижал ее к себе. Она едва слышно всхлипнула.
Так в молчании мы просидели около получаса. Потом поднялись и ушли с мола. Ветер стих, и залив, невидимый, как и прежде, плескал чуть слышно.
На дороге мы поймали частника, и она назвала адрес - проспект Мечникова. Водитель, восточный человек с миндалевидными глазами и бугристым, синим от щетины лицом, был мрачен, как мавр Отелло и гнал так, что фонари и мигавшие желтым светофоры сливались в сплошную цепь огней...
Я, привыкший к массивным домам центра с их дворами-колодцами и гулкими арками, оказался теперь в районе обычных многоэтажных коробок, каких много и в Москве. Мы поднялись на лифте с сожженными кнопками, и Арина после долгих поисков в сумке ключа приоткрыла дверь, просунула в щель руку и зажгла в коридоре свет.