Валерий Шамшурин - Каленая соль
Глава десятая
Год 1611. Весна
(Нижний Новгород)
1
Как ни ярилась зима, но и ее оставили силы, и она внезапно унялась, обмякла, сменилась ростепелью. Тугие влажные ветры, разметая серые холмы облаков, все шире открывали небесную голубень. Пасхальным яичком выкатилось на его чистую поверхность долгожданное солнышко. Нижегородцы, оглохшие от звона колоколов, уже отстояли всенощную, пропахли церковными ладанными воскурениями, насорили на улицах цветной яичной скорлупы, отведали освященных куличей. Хоть и тревожное было время, но Пасха оставалась Пасхой, и поневоле в этот первый праздник весны легчало на душе, не хотелось верить в худое. Уж больно игриво и приветливо сверкало солнце, мягко да ласково обдавало теплом. Оседали снега, густыми дымками курились сырые тесовые кровли, трепетал воздух, и перезванивала серебряными колокольцами капель. Бойко вырывались из-под сугроба неугомонные ручьи, рыжие от навоза лужи разлились на дворах и дорогах. С изрезанных оврагами Дятловых гор, по вымоинам и съездам потекли на нижний посад широкие красные языки глины, креня и сворачивая глубоко вбитые кряжи мощных заплотов. Вот-вот должны были тронуться Ока и Волга. Перед рассветом Кузьма услышал сквозь сон далекий раскатный гром. Он перевернулся с боку на бок, но спать уже не мог. Прислушивался, ожидал нового грома. И когда услышал, встал с постели. - Куды ты ни свет ни-заря? - сонно спросила его Татьяна, но, привыкшая к ранним пробуждениям мужа, тут же забылась в дреме. Одевшись впотьмах, Кузьма вышел во двор. Сладкой горечью пробудившихся деревьев, влажным густым духом талого снега ударило в ноздри. Все вокруг было наполнено неясными глухими шорохами, ворожейными шептаниями, торопливыми вперебой постукиваниями. Уже заметно начало светать. Кузьма миновал ворота, вышел на гребешок высокого склона, под которым в полугоре смутно белели увенчанные ладными маковками граненые стрельчатые башни Благовещенского монастыря, а одесную от них угадывался в сине-серой дымке голый простор ледяного покрова на широком слиянии Оки и Волги. Туда-то неотрывно и смотрел Кузьма. Выйдя на уклонную дорогу, он, заскользив по глине вниз, подался к берегу. Совсем развиднелось, и пустынное речное поле с корявыми вешками вдоль проложенного зимнего переезда просматривалось из конца в конец. Береговой припай его отошел. В глубоких трещинах вздымалась и опадала, будто тяжело дыша, черная вода. Снова прогремело где-то в верховьях, и все пространство заполнилось нарастающим зловещим шорохом. Резко мотнуло вешки. Серый ноздреватый покров зыбко взбухал, колыхался, судорожно вздрагивал в одном месте и замирал в другом. Еще какие-то прочные закрепы сдерживали напор рвущейся на волю воды. Но не смолкали хруст и треск, все стонало и гудело в напряженном ожидании. Кузьма упустил мгновенье, когда показалось солнце. И внезапно для него широким рассеянным блеском вспыхнула серая равнина. Это словно послужило знаком. Грянуло и загрохотало так, что почудилось, весь город рухнул с круч и склонов, разом ударив в колокола и пальнув из пушек. Толстая ледяная короста лопнула, вздыбилась, поднялась острыми блескучими углами. Бешено закипели водовороты в открывшихся щелях и окнах. Сплошной оглушительный рев уже не прерывался. Неистовый поток двинулся богатырски мощно, неудержимо. Громадные синеватые глыбы, ослепительно сверкая изломами, грозно -сталкивались, наваливались друг на друга, заторно замирали, но, трескаясь и крошась, спаиваясь или распадаясь, устремлялись по течению дальше. Радужными искрами взметывались бесчисленные брызги. На самом слиянии Оки и Волги вода бушевала особенно яро, нагромождая целые ледяные горы и тут же властно увлекая и разбивая их. Могутная стихия наконец-то выказала весь свой норов: не по ее силушке терпеть неволю. От беспрерывного хаотичного движения льдов кружилась голова. Кузьма отвернулся и глянул назад. Весь город на горах, его сползший к подножью каменный пояс крепости, купола церквей и лепившиеся по склонам домишки, мерещилось, тоже раскачивались и летели по стремнине. Долгая кайма берега была, точно маком, усыпана людьми. С ослизлой глинистой горы, рябой от лохмотьев невытаявшего снега, народ набегал еще и еще. Солнце так щедро и обильно осыпало всех своим золотом, что в его сплошном блеске даже сермяжные одежки сияли, будто дорогая парча. Воистину для небес все едины: и богатство с тугой мошной, и нищета с заплатами да прорехами. И перемешивались в толпе, соседствуя на равных, собольи шапки с трешневиками, бархат с дерюжкой, атласные кушаки с лыковой подпояской, а сафьяновые сапожки приплясывали возле размочаленных лаптей. В гуле ледохода невнятно звучали смех и крики, сливаясь воедино с этим гулом. Страшенная льдина с изъеденными водой рыхлыми краями, скользнув по оплечью берега, внезапно вымахнула наверх. Слюдяная стена воды поднялась и тут же рассыпалась сверкающими осколками. От них с гоготом бросились наутек. Рядом с Кузьмой приостановились, весело отряхиваясь, утлый мужичонка с пригожей девицей. В мужичонке Кузьма сразу признал бобыля Гаврюху. А тот, заметив Кузьму и обрадованно помаргивая, радостно закричал: - Ух окатило! Эвон наперло - страсть! Душенька-то в пятки умырнула! Уловив, что Кузьма пытливо взглядывает на девицу, простодушный Гаврюха схватил ее за руку, подтянул поближе к себе. - Не признаешь, Минич, Настенушку-то, сиротинку-то муромску? Дочкой она у меня ноне, вота пава кака! Не поднимая головы, повязанной серым платком, девица густо зарделась. Но вдруг построжала, взглянула на Гаврюху с укором. - Уж и осерчала, Настенушка,- опечалился он.- Грех мой: нету удержу языку - похвальбив. Да ить Минич-то свой мужик, таиться перед ним нечего. Настя подняла большие, как у богородицы на иконе, глаза, и в чистой голубизне их Кузьма узрел неизжитую муку. - Ну, здравствуй, крестница, - ласково улыбаясь, прокричал ей Кузьма.Вижу, в добрый возраст вошла. Не диво мне и обознаться. Чаю, года два уж миновало. - С лихвою,- ликовал Гаврюха, радуясь, что Кузьма оказывает честь его приемной дочери. - Два года, - задумался Кузьма.- Два года, а все по-старому: беда на беде. И кому же лихо унять? Кому?.. - О чем ты, Минич? - обеспокоился Гаврюха, потому что последние слова помрачневший Кузьма проговорил тихо, так что в треске и грохоте ледохода они не были услышаны.
2
Князь Александр Андреевич Репнин воротился в Нижний перед самым ледоходом. Воротился без войска. Набранная им с трудом и сильно поредевшая за последние бедовые годы дворянская рать частью разбежалась, а частью полегла на подходе к Москве. Внезапный дерзкий налет гусар Струся на подходившие с востока для соединения с Ляпуновым жидкие силы владимирцев, суздальцев, муромцев и нижегородцев завершился ужасным разгромом ополченцев. Устав от долгого похода по завьюженным дорогам, не успев закрепиться, они дрогнули после первого же удара. Кто дольше удерживался - тому больше и досталось. На другой день Андрей Просовецкий с Артемием Измайловым собрали остатки своих рассеявшихся полков и укрылись с ними за стенами Андроньева монастыря. Репнину некого было собирать, с ним оказалось всего несколько десятков измотанных ратников, и он счел за лучшее повернуть восвояси. Тишком въехав в Нижний, Репнин затворилсяу себя в тереме. Вешние перемены нисколько не порадовали его. Лепился к блескучей слюде окон мягкий ветерок, заглядывало в них солнце, касались узорчатых решеток своей нежной зеленой опушью ветви берез - все взывало к ликованию, манило на волю, но тоска не проходила, давила гранитной глыбищей. Нижегородский воевода еще боле спал с лица, одряхлел. Муки стыда и сокрушенья вызывали телесную немочь, которая изнутри, словно жук-древоточец сохлую лесину, подтачивала и без того не отличавшегося здоровьем воеводу. Не на кого ему было опереться, некому было верить. Еще там, под Москвой, окидывая последним взглядом поле позорного побоища и черную пелену дыма во весь окоем за ним, Репнин понял тщету любых попыток спасти то, что уже безвозвратно утрачено. С кем он ополчился, с кем? Что его могло единить с Просовецким, Заруцким, Плещеевым, служившими тушинскому вору, когда он сам твердо стоял за Шуйского? Чем его приманил тот же Ляпунов, в недавние поры пособлявший разбоям Ивашки Болотникова? О своей корысти они пекутся, свою спесь тешат, свои умыслы лелеют, себя наперед набольших выставляют. Им ли праведности искать да честью дорожить? И они, на затушив старой, разжигают новую смуту. Кто был в раздоре, и впредь будет не в ладу. Неужели он, в отличку от них честно несший свою службу, не провидел того, безрассудно вняв зову Ляпунова и спехом кинувшись под Москву? Вышибло ум у старого дурня, всегдашнее рвение подвело, за что и поплатился. Нечего путаться собаке в волчьей стае. Придет час, не простит ему высокое боярство унизительного сговора с нечестивым Ляпуновым, на суд призовет. И поделом! Неровне подчинился, боярскому недругу прямил. А ведь сам присягнул Владиславу, признал семибоярщину, сам, своей охотой. Так чего ж белениться? Ляпунова нешто захотел на престоле узреть? Худородство над знатью поставить? Блудодейству смутьянов потворствовать? Это он-то, кто сроду всяких шатостей избегал, власть предержащую чтил, а ежели и был некогда изобличен в заговоре против Годунова, то из-за одного только подозрения в близости к Романовым. Какая уж там близость! Из разных чаш хлебали. Годунов, небось, строптивца Никиту Репнина припомнил, что самому Грозному посмел перечить, в злодействах госуря-уличал. С тех пор повелось считать: Репнины - ослушники да баламуты. Грехи предков - вины потомков. Не ему капкан ставлен да он в него с маху угодил. Святая простота! И ныне на чужой крюк попался, чужую волю за свою принял. А воля над ним может быть только государева. Но нет царя, нет опоры русской земле, что испокон вся до краю государева вотчина. Без царя же и земля ничья, а за ничью сердцу болеть не прикажешь. Все стало прахом и тленом, все черно, как спаленная Москва. Все черно - и душа тож. От крови, напрасно пролитой, стенает. Худо, худо нижегородскому воеводе, изменила ему былая выдержка...