Валерий Шамшурин - Каленая соль
8
Не снявший брони, грязный от копоти и дыма Михаила Глебович стоял посреди нарядной, сплошь расписанной яркими красками палаты и сипло надсаживался: - Всю Москву запалить! Всю! Огнем выжечь смутьянов! Никому не поваживати выжечь!.. Тучный Мстиславский бочком подплыл к нему, мягко, но с достоинством укорил: - Не прощен будет сей грех, Михаила Глебович, уймися. Пущай пан Гонсевский обо всем размыслит, а нам грех на душу брать не можно. Не погубители мы своих людишек! - В ножки им пасть, пощады молить? - закричал от дверей сердито насупленный и никого не жалующий Андронов.- Тут выбор един: або мы, або они! Мстиславский даже не глянул на него: много чести пререкаться с выскочкой. Погладил бороду, отступил. Мудрость распрей сторонится? - В посады бы надобно с увещеванием,- в бороду высказался Федор Иванович Шереметев, с каждым днем все более сникающий от терзающих его угрызений совести. Но Шереметева на услышали. Из тесного круга приказных с поклоном вышел дьяк Иван Грамотин - шажки мелкие, глаза опущены, голос медовый. С виду стыдлив, но ухо е ним, знали, держать надо востро. - Сокрушается дух наш от невольного кровопролития. Да наша ли в том вина? В том беда наша. А выбора иного нет. Истинно молвлено. Салтыков стрельнул в него ревнивым взглядом: не впервой подпевает Андронову Грамотин. Ужель сговорились? Из грязи да в князи, со своим, вишь, словом. Нет, самое веское слово за ним. - Полно семо да овамо ходити: вина - не вина, мы - они ли! Шатость в сих перетолках чую. А Колтовский о сю пору за Москвою-рекою свежи силы сбивает. А ивашка Бутурлин в Белом граде пожары гасит да новые рогатки ставит. А возле Введенской церкви за Лубянкою чернь крепко засела, немцы об нее уж все зубы обломали - не подступиться. Зарайский воеводишко Пожарский там объявился, рубится насмерть. Не дай бог, с часу на час напирать начнет, немцев-то в самый Китай вмял... - Пожарский! - словно очнувшись от сна, встрепенулся боярин Лыков.- Ведом он мне. Много бед может учинить. ,Свою гордыню и пред царями выказывал. Этот не склонится, до упора биться будет. В первую голову бы проучить гордеца. - И ляпуновские рати вот-вот хлынут,- невпопад и чересчур громко подал голос худородный Иван Никитич Ржевский, недавно приехавший из Смоленска, где хитрыми уловками добился у короля окольничества и, ходили слухи, домогался боярства. Даже подьячие втихомолку насмехались над ним, ни у кого не было к нему доверия. - Цыц ты, провидец! - прикрикнул на него, как на глупого мальца, Салтыков, и Ржевский обиженно затаился в углу. Громко бряцая шпорами, в палату поспешно вошли Гонсевский с Борковским. Оба в латах, лица красны от стужи. Все угодливо расступились перед панами. Гонсевский с властной жесткостью оглядел сборище, стянул с левой руки боевую рукавицу, взмахнул ею. - Цо панство хце тэраз робич?47 - Приговорили: жечь Москву,- твердо ответил за всех Михаила Глебович. - Добже48,- наклонил голову Гонсевский, и самодовольная усмешка скользнула под его закрученными усами. Но тут же усталое лицо пана стало гневным. И, снова взмахнув рукавицей, староста московский истошно закричал: - Огнем и мечем!
9
Князь Пожарский велел ставить острожец на своем дворе, не досаждая добрым соседям, а нанося ущерб только своему хозяйству. Он еще лелеял надежду, что держать оборону ему придется недолго - Ляпунов выручит. Вчера он успешно отбился от рейтар и даже потеснил их, заставив отсиживаться в стенах Китай-города. На Сретенке не вспыхнуло ни одного дома - поджигатели не проникли сюда, устрашились пальбы чоховских пушек. Была глубокая ночь, но в стане Пожарского никто не спал. Тусклые отблески недалекого пожара колыхались на кровлях и срубах, смутным светом подрагивали на истоптанном грязном снегу. Работа на острожце шла споро, беспродышно. Вперебой стучали топоры. Бревно плотно пригонялось к бревну, наращивался тын, устраивались бойницы для пушек. Многие дворовые строения и пристрой уже были разобраны и шли в дело. Невелика и невысока получилась крепостца, но на краткое время сгодится. Разместив в своем доме раненых и обойдя дозоры, Пожарский подошел взглянуть на работу, снял шлем, чтобы остудить охваченную жаром голову. Узковатое лицо его с глубоко запавшими глазами под высоким выпуклым лбом с наметившимися ранними залысинами было печально. Князь уже прознал, что тысячи москвичей полегли на торгу и в Белом городе, что в иных местах мертвые лежали грудами высотой чуть ли не в человеческий рост, и это вызывало в нем нестерпимую муку. За какие грехи такая напасть? В чем повинна русская земля? Только в том, что не стерпела поругания, что встала защитить себя? Но с коих пор законное стало беззаконным, праведность злочинством, а защита чести - виной? - Поберег бы себя, вой,- ласково попенял ему подошедший поп Семен, что жил в межах с Пожарским и справлял службы в церкви Введения.- Ветр-то зело лихой, прохватит. Прикрой-ка головушку. Князь послушно надел шлем: верно, дуло сильно. - Устоишь ли, Дмитрий Михайлович? - спросил поп простодушно.- Может, отойти лучше, за городскими пределами подмоги дождатися. Убиенных отпевати не поспеваю. - Тут стоять нам, отче, - твердо ответил Пожарский.- Отойти, уступити женок и детишек на вражий произвол оставить. Отмолятся ли нам их муки? Знаю ляхов: почали пировать - не кончат. Всю Москву палить будут. - Да укрепит тебя господь! - благословил поп князя и, почтительно отойдя от него, вскинул косматую бороду к небесам.- Мсти, владыко, кровь нашу! Всю ночь кипела работа. Люди не щадили сил. Благо, рук хватало с избытком. Не работали лишь те, кто стоял в дозорах, да отборные ратники, которым Пожарский повелел спать. К рассвету дело было вчерне завершено. Распалившиеся строители, отложив топоры и подобрав разбросанные зипуны и тулупы, вольно усаживались ктб где внутри острожца. Поначалу молчали, отпихивались, приходили в себя. Ветер бился в стены, посвистывал в щелях, налетающая вьюга горстями метала снег, обдавала горьким угарцем пожара. В затишке клонило ко сну. Но, чуть передохнув, работники стали оглядывать друг друга. Вместе с дворовой челядью и слугами Пожарского было тут много пришлого народа: стрельцы из слобод, пушкари и кузнецы с Пушечного двора, посадские мастеровые, ближние жители, заезжие мужики и еще никому не ведомые люди, взявшиеся невесть откуда, но работавшие споро и горячо. Всякие были - не было только чужих и опасливых. Более сотни человек уместилось в тесном острожце. Оживился, задвигался, разговорился обмякший народ, когда посадские женки принесли закутанные в тряпье корчаги с кашей и берестяные бурачки с горячим сбитнем. Из рук в руки пошли духмяные, с пылу с жару, караваи. Оказавшиеся рядом люди сбивались в кружки, устраивались так, чтобы каждый мог ложкой дотянуться до артельной каши. Фотинка с Огарием приткнулись к незнакомым мужикам. Старший из них, рябой, остроскулый, с тощей бородкой и провалившимся ртом, степенно нарезал хлеб, раздавал крупные ломти. А когда раздал все, подтянул к ногам свою котомку, достал оттуда деревянную коробушку. - Ну, робятушки, хлеб не посолите - брюха не ублажите. А у меня знатная сольца, каленая. - Честь да место, а за пивом пошлем, - ввернул Огарий. Соль была домашней, черной, жженой, и Фотинка первым протянул свой кус. Мужик насыпал щедро. Фотинка взял с ломтя щепоть, кинул в рот и вдруг изумленно воскликнул: - Балахонска! - А и верно,- подтвердил мужик.- Неужто угадал? Соль и соль - вся едина по мне. - Дак я свою враз отличу. Отколь она у тебя? - Из Троицы. - Из Троицы? - опечалился Фотинка. - Из ее самой. Добрый человек попотчевал... В осаде мы с ним вместе сидели, едва богу душу не отдали. Крепко ляхи и литва монастырь обложили. Да, вишь, отвалилися. Не по зубам орешек. - А человек тот...- заикнулся Фотинка. - Балахонец. В монастырь с обозом угораздился. Туды-то вмырнул, а оттоль шалишь: путь заказан. Мы с им любо-мило ладили, а уж лиха изведали, не приведи осподь!.. Слушая заодно с Фотинкой троицкого сидельца, но чуя, что рассказ его может быть долгим, мужики без слов перекрестились и принялись за еду. Фотинка жене сводил глаз с рассказчика. - Унялися по зиме ляхи, отступили не солоно хлебамши, - продолжал сиделец тихо, словно бы говорил уже только для себя, видя одному ему зримое,людишки разбредаться почали - кому куды, да я занедужимши, всю тую зимушку - ничком. От глада вовсе ослаб. Света не вижу, зубья повыпадали - кощей кощеем. Он-то, милосердец, меня и выхаживал, покуль на ноги не поставил. На Николу вешнего токмо рассталися... - Кличут, кличут-то как его? - заволновался Фотинка. - Ерема. Еремеем величают. - Дак Еремей-то тятька мой! - вскричал Фотинка, да так, что многие в острожце, забыв про ложки, уставились на него. - Право, он. Кому ж еще быть?.. Слышь, Огарко? Тятька-то сыскался. Здравствует тятька-то!.. Огромный, с саженной грудью,- коль развернется, так одежка затрещит по швам - детина был на диво потешен в своей ребяческой радости. Кто заулыбался, кто залился смехом, глядя на него. Мужики рядом утробно гоготали. - Дак мне теперь все нипочем! - обхватив одной рукой Огария и приподняв его, не унимался от радости Фотинка.- Дак я любы стены сворочу!.. Опущенный на землю, Огарий заскакал дурашливым козленком, застрекотал: - Уж дерзки-то мы, уж, прытки-то мы, что иным по уши - нам, чай, по колено! Теперь уже хохотали все в острожце. Лишь троицкий сиделец, задумчиво посасывая корочку, хмурился, а чуть погодя сказал: - Не к добру ныне смех, робятушки! Не Пасха еще - страстная пора, да и беда не избыта. Резко взмахнула выюжица белой плащаницей, сыпанула на головы снежной пылью. И уже не слабым поразвеянным угар-цем, а близким едучим дымом запахло в острожце. Под аспидно-черной, быстро густеющей и нарастающей в небе пеленой, зловеще озаренной пожаром, роились блескучйе клочья пепла. На близкой заграде ударила сторожевая пушка - знак тревоги, и все разом вскочили на ноги. Оставив в стенах пушкарей и работных мужиков, стрельцы, а с ними и Фотинка выбежали во двор. Ратники Пожарского были уже на конях. Плотным скопом ринулись по улице к заграде. Отбивая один за другим вражеские приступы, ни князь, ни его люди ведать не ведали, что уже за два часа до рассвета немцы, пешие гусары и крнники поручиков Маскевича и Людвига Понятовского проникли в Замоскворечье, ворвались в Скородом и запалили его. Не ведали, что, бросив свои пушки, наставленные из-за Москвы-реки на Кремль, позорно бежал Иван Колтовский. Не анали, что искушенный Яков Маржерет, по речному льду, вдоль Кремля, зайдя в Белый город, обрушился на ратников Бутурлина с тыла и в одночасье сломил их. Знать не могли, что ополченские рати замешкались, а тысячный полк ретивого Струся уже прорывался сквозь огонь на помощь к своим. К полудню во всей Москве держалась только Сретенка. Пожарский заметил, как угрожающе нарастает число врагов, и, опасаясь окружения, отступил в острожец. Тут успели подготовиться к отпору. И первый же залп установленных на стенах чоховских пушек отбросил прочь напирающих гусар и наемников. В дымной сумеречи ратники разглядели, как враги, не смея приблизиться, обходили острожец с обеих сторон, запаливали соседние дома. Свечой вспыхнула деревянная церковь - пахолики приноровились поджигать сразу. Мохнатые клубы вихрящегося дыма обволакивали острожец, из них летели под его стены горящие факелы. Поляки, видно, решили зажарить осажденных живьем. Пушки с острожца били вслепую, и Пожарский отважился на вылазку. Не ревели трубы, не гремели набаты. Ратники выбирались из острожца молча и молча бежали встречь врагу. Среди них уже мало осталось бывалых воинов. Неумелые и нерасторопные в бою мужики бестолково напарывались на копья и сабли, суматошно метались. Фотинка в разодранном еще в утренних схватках тегиляе и треухе, - шлема так и не признавал - бился обочь князя с любимым оружием в руках рогатиной. Оттирая его подальше, перед ним отступали и ловко уклонялись от ударов, не подпускали к .себе близко и вились, словно пчелы перед носом рассерженного медведя, полдюжины жолнеров. Когда Фотинка искоса глянул в сторону Пожарского, его уже не было рядом. Взревев, детина с такой силой рванулся на поляков, что они от неожиданности попадали друг на друга. К Пожарскому он едва поспел. Плотно окруженный врагами, князь с трудом отбивался от них саблей. Шлем был пробит, почерневшее от пороховой гари и дыма лицо - в струйках крови. Фотинка оглушительно свистнул. Могучий свист его перекрыл все шумы. Враги оторопело отшатнулись. Пробившиеся к князю мужики увидели, как он покачнулся и стал падать. На руках внес его Фотинка в острожец. Князя уложили на скинутые с плеч зипуны, он не двигался и был в беспамятстве. Троицкий сиделец захлопотал над ним, выпростал из портов свою исподнюю рубаху, разорвал подол. Перевязав голову князя, страдальчески глянул на Фотинку: - В Троицу, в Сергиеву обитель надоть везти. Там за стенами выходят. Побегу лошадку запрягать, она у меня на задах - в ухороне, а ты выноси. - Нешто все? - Все, отвоевалися. Всем уходить пора. Самим запалить острожец, дыму поболе напущать и уходить в дыму. Мужик исчез. Упав на колени перед князем, Фотинка увидел набухающую кровью повязку и горько заплакал. К нему подошел помогавший пушкарям черный, как бесенок, Огарий. - Не убивайся,- утешил он друга.- Встанет еще князь. И воссияет еще солнышко над Москвой. - Моя вина, моя вина, - приговаривал, раскачиваясь, Фотинка. А пушки, раскаляясь, все палили и палили из острожца, - зло, остервенело, растрачивая последний порох, удивляя врага неукротимостью. Один за другим покидали острожец воины, оставались на местах только пушкари - им уходить последними. Бережно подняв бесчувственного Пожарского, Фотинка тоже выбрался во двор. За ним поспешили Огарий и несколько ратников - охрана князя. Дым неистово взвихрялся и проносился перед глазами, словно грязный мутный поток. Напористый ветер гнал его. Глаза разъедало ядовитой гарью, слезы текли по измазанным щекам, скапливалась в бородах копоть. Мужика с лошадью Фотинка разглядел, только подойдя к ним вплотную. Пожарского уложили в сани на взбитую солому, накрыли тулупом. Все обнажили головы и перекрестились. - Ну, бог не выдаст, - сказал троицкий сиделец и мягко тронул лошадь. Они пробивались чуть ли не наугад сквозь пламя и дым, сквозь жар и копоть. Не было вокруг ни посадов, ни слобод, ни улиц, ни переулков, ни дворов все исчезло, лишь груды развалин, жаровни угасающих и вспыхивающих под ветром углей. Не было Москвы, а то, что еще было - голова без тулова: Кремль и каменные прясла Китай-города, опаленные, почерневшие, поруганные. Они покидали пожарище и не видели, как вместе с ними по льду Яузы и Москвы-реки двигались под свистящим ветром толпы беззащитного и бездомного люда, шли в голые стылые поля и суровые леса, шли в тягостном молчании прочь от Москвы, от потерянного крова, от родительских могил, от испепеленной чести - изгнанники на своей земле, чужаки в своем отечестве. Поляки не трогали их - ничем уже не досадить, ничего уже не отнять. Шло само горе Уже далеко отъехав от Москвы, троицкий сиделец остановил лошадь. Фотинка, шедший за санями и не отрывающий взгляда от князя: жив ли он - тревожно глянул на мужика. Тот смотрел в сторону Москвы. Обернулись ратники, обернулся и Фотинка. Ничего не было видно, ни одной башенки, кроме заслонившего весь окоем дыма. Оставили Москву - остались без Москвы. И тяжелым бременем вместе с печалью пала вина на сердце. Прости-прощай, Москва!