Михаил Савеличев - Иероглиф
Он чувствовал себя катастрофически измотанным, усталым, обессиленным, словно разряженная батарейка, и даже дремота или иные галлюцинации уже не в силах были овладеть им. Была только реальность, какой она бывает для тех, кто не может вырваться из ее объятий, и было только одно чувство, точнее слабое, затухающее эхо стремительно удалявшееся желания поспать. Впервые за много-много лет Максим ощущал себя, как ни странно в этом месте, при этих обстоятельствах, полностью проснувшимся, полностью протрезвевшим, снявшим с глаз черные oчки и взглянувшим на мир свежим, режущим сердце и Душу взглядом. Это было ужасно. Если бы не цепи, он упал бы на колени и попытался бы молиться своим глухим богам или постарался бы наложить на себя руки в жесточайшем приступе черной депрессии, серой. безнадежности и белого горя, и он даже пытался все это сделать, но стальные обручи только сильнее впились в запястья и лодыжки, а мышцы шеи свело в судороге, отчего голова приняла такое положение, что человек, впервые попавший в комнату, решил бы что ему свернули голову. От усталости он не мог очень долгое время заплакать, и слезы копились где-то на подступах к глазам, разгораясь горячим огнем в горле, щеках и уголках глаз, пока наконец даже непреодолимая плотина бессилия не пала под напором корежащих душу чувств, и Максим разразился каким-то диким, беззвучным, беспричинным детским плачем, от которого вселенная раздувается на невообразимые расстояния, унося в безвозвратные и недостижимые дали все и всех, имевших хоть какую-то, пусть и исчезающее малую, призрачную, пренебрежимую ценность, и оставляя человека наедине с холодом, ветром и тьмою.
Максим качался на стуле, сотрясаясь в рыданиях, и некой отстраненной, незаметной, спящей частью самого себя холодно наблюдал, как на плаще расплываются соленые пятна, после высыхания оставляющие беловатые кольца, похожие на годичные, как щеки, рот и подбородок заливает щиплющая вода, а из носа безобразно свисает густая, никак не желающая оторваться и упасть вниз, юшка. Но все это физиологическое проявление не приносило никакого облегчения уставшей душе, как этого можно было ожидать, а наоборот — это странное состояние еще больше самовозбуждалось, погружая Максима в такую бездну, в которой и смерть выглядит долгожданной благодатью, и поэтому ее там никогда не получишь. Y этой дыры, действительно не было дна, и он бесконечно долго падал в нее, даже уже тогда, когда организм не мог выдавить ни капли слез, а от напряжения под кожей лица стали проступать, проявляться паутинистые кляксы кровоизлияний, а из истощенных слезных мешочков потекли удивительно жидкие струйки крови.
Такое могло кончиться чем угодно, кроме самой смерти — слабоумием, кататонией, летаргией, безумием, эмоциональной инверсией или стерильностью, если бы откуда-то из невозможных далей Мира Отчаяния и Одиночества, пробежав миллиарды и триллионы темных лет, обогнув звезды Горя и галактики Боли, не увязнув в густых, как суп, туманностях Беспамятства с разгорающимся уплотняющимся голубым гигантом Безнадежности, не пришел бы к скрюченному, холодному зародышу, бессильно шевелящему жабрами, и не воткнулся в заросшие еще слуховые перепонки, не пробил их навылет и не вцепился бы в мозг, порождая безумную, долгожданную боль, крик, рев, вой, в котором многочисленные преграды спрессовали слова так, что их невозможно было уже разобрать, но сохранивший приказ, не вербальный, а мысленный, не требующий раздумывания и возражения, ибо речь снова шла о…
Максим с силой рванулся вперед, почувствовав, как, словно бублики, ломаются наручники, а в запястьях разливается такой жар, будто бы они расплавили железо, ноги его тоже высвободились из хрупких цепей, он распрямился, как взведенная пружина, но не долетел до стола и всей массой обрушился на пол. От удара внутри у него что-то лопнулo, изо рта выплеснулось нечто черное, и в следующее же мгновение его голова вслед за грудной клеткой и коленями врезалась в бетон. Сознания он не потерял, но его легкие замерли, и бесконечную минуту он пытался сделать вздох, но ничего у него не выходило. Это-то, наверное, и спасло Максиму жизнь, так как когда он все-таки вдохнул воздух, то его рот и легкие наполнились такой концентрацией дихлофоса, что впору было начинать выплевывать из себя внутренности, ибо пищи для рвоты в желудке не обнаружилось.
Когда Максима посадили более-менее прямо в то кресло, где ранее сидел следователь, Вика сочувственно, но с деланным весельем спросила его:
— Как провел эту неделю без нас?
На что он только и смог ответить сквозь свою ладонь, все еще продолжавшую инстинктивно зажимать рот и нос, чтобы не дать парам дихлофоса уж слишком беспрепятственно осаждаться внутри:
— Бесподобно, господа.
Глава 7. Ангел и питон
Что может быть проще времени, не так ли? И что может быть более замысловатым, чем время субъективное, лежащее, свившееся, как мешковатый питон, с чудовищными утолщениями в (временах? местах?) нет, мировых линиях, пространственно-временных спайках, грыжах, наиболее крепко врезавшихся в сознание, выпирающих, словно дрожжевое тесто из кастрюли, из любого твоего поступка, как узловатые древесные корни, слегка прикрытые опавшей листвой, многократно пересекающих твой путь, служа иногда путеводной линией, а иногда и досадным препятствием, о которое спотыкаешься на полном бегу и врезаешься в тлетворный запах сгнившего, сопревшего слоя никчемных и забытых картинок, фраз, боли, счастья, тишины, под которыми и обнаруживаются самые тощие, малоценные, казалось бы давно забытые пунктиры змеиного тела-памяти. Личное время, называющегося воспоминаниями, многократно пересекается, разветвляется, расщепляет временные потоки, пронизывает само себя и отрицает принцип причинности. 0но подкидывает парадоксы, обманывает, ввергает в безысходность дежа вю, отрицает настоящее, заставая сладостно истязать себя прошлым и утешаться будущим, искажает реальную жизнь, спасая от сумасшеcтвия и исправляя пороки прямолинейного восхождения от глупости детства к мудрости старости.
Сколько раз я пытался вытянуть своего питона по струнке, хоть немного разровнять тугие комки ваты в старом драном одеяле, распутать сложные узлы сочленений, избавившись от порока ассоциаций, этих лживых регулировщиков потока сознания, но у меня никогда это не получалось. Такие попытки обречены на провал не только в моем случае. Начнем с того, что нет большей лжи, чем настоящее, чтобы там нам ни внушали. Немного подумав, мы придем к поражающему на первых порах выводу — даже наши глаза видят только прошлое, свершившееся, порукой тому конечность скорости света. А попытка на любом языке говорить и подразумевать настоящее, совершающееся в данный момент действие, режет слух и вызывает приступы смеха. Наше прошлое — наше настоящее и наше будущее. И когда я наговариваю на пленку эти слова, пытаясь ухватить за хвост ирреальное настоящее, я обречен на неудачу, потому что я могу очень хорошо, подробно, точно, в словах и лицах рассказать что было до, но я не могу даже очень схематично и поверхностно рассказать, что делается сейчас. Это вечная загадка человека — все можно объяснить, но ничего нельзя исправить. Говорить ассоциациями, коанами? Не выход, хотя в первых же фразах, дернув за кончик питона, вы получите и джунгли, и бандерлогов. Я готов отказаться от своей затеи, я неделю брожу по комнате, спрашивая самого себя — что же дальше, запуская и выключая диктофон, записывая и вновь стирая, пытаясь вырваться из порочной катушки магнитофонной ленты, в которую меня завели воспоминания.