Александр Смолян - Во время бурана
Я сидел на палубе, читал Родригеса и вспоминал, какие ожесточенные споры велись когда-то в связи с выходом этой книги. Именно тогда на стыке старой педагогики и еще сравнительно молодой бионики возникла современная биософия.
В дороге я узнал, что переоценил медлительность нашего лайнера: оказалось, что он прибывает в Нью-Йорк за три дня до открытия конгресса. Это и навело меня на мысль слетать в Сан-Хосе, навестить великого ученого, давно ушедшего на покой.
Прямо из порта я позвонил в Сан-Хосе, чтобы испросить аудиенцию. Меня соединили с виллой ученого.
— Могу ли я поговорить с секретарем Мигеля Родригеса?
— Нет, сеньор, к сожалению, ваше желание невыполнимо: у меня нет секретаря.
Он охотно согласился принять меня:
— Приезжайте завтра. Я буду ждать вас к полудню.
В самолете мне вдруг пришло в голову, что я, возможно, на многие годы запоздал со своим визитом. Что представляет собой сейчас этот глубокий старец? При всех успехах геронтологии (а они еще довольно скромны) девяносто четыре это все-таки девяносто четыре! Если человеку дается такая долгая жизнь, за это под конец взимается иногда весьма жестокая плата. Не случайно же он так давно отошел от научной работы, его совсем не слышно… Сохранилось ли в нем что-нибудь от прежнего Родригеса, каждая статья, каждая речь которого поражала смелостью и глубиной мысли, вдохновляла тысячи молодых умов? Не постигнет ли меня разочарование, не разрушится ли созданный воображением облик одного из моих любимых героев?
Я вспомнил бодрый, даже, пожалуй, веселый голос, звучавший в телефонной трубке, и отбросил эти мысли.
На следующий день, ровно в полдень, я подошел к вилле, стоящей на одной из окраинных улиц Сан-Хосе. Над сложенной из серого камня оградой свисали ветки плакучих ив и цветущей магнолии. Слева от калитки в камень ограды была вделана медная дощечка с надписью на испанском: «Доктор философии дон Мигель Урибе Родригес де ла Фуэнте и Вильяфранка».
По дорожке, вымощенной плитняком, меж квадратов которого пробивалась трава, я прошел к двухэтажному дому, поднялся на крыльцо и позвонил.
— Войдите! — послышалось из раскрытого окна второго этажа. — Входите, сеньор, дверь не заперта. И сразу поднимайтесь наверх, я жду вас в библиотеке.
В большой светлой комнате за письменным столом сидел в кресле-коляске смуглый, высокий старик. Что он очень высок — это было очевидно, хоть он и не мог подняться со своего кресла.
— Простите, сеньор, что вас никто не встретил. Мои ноги давно уже никуда не годятся, а дочь ушла за покупками. Садитесь, прошу вас. Там солнце, вам будет жарко. Лучше сюда. Хотите пить? Минеральной или чего-нибудь покрепче?
Моего испанского хватило только для нескольких приветственных фраз, в основном заранее заготовленных. Мы перешли на английский, которым хозяин владел ничуть не хуже, чем родным. Вдруг он спохватился:
— Чуть не забыл! Я ведь приготовил к вашему приходу несколько русских фраз, только гораздо меньше, чем вы испанских. — И, перейдя на русский, сказал: — Я очень рад видеть вас. Когда-то у меня было немало друзей среди ученых вашей страны. Но за последние двадцать лет вы — первый советянин, посетивший этот дом.
Мне очень понравилось это слово — «советянин». Вернувшись к английскому, Родригес спросил:
— Я сделал много ошибок?
С полной искренностью я заверил его, что все было в порядке.
— Когда говоришь на незнакомом языке, — сказал он, — ощущаешь такую неуверенность… Нечто подобное, если память не изменяет мне, чувствуешь, когда ухаживаешь за чужой женой.
— Скажите, сеньор Родригес… дон Родригес… — я смешался, не зная, как должен обращаться к своему собеседнику.
Он рассмеялся:
— Вас, видимо, озадачила эта дурацкая доска возле нашей калитки. Ей уже больше шестидесяти, это шутка моих старых друзей. Когда я получил степень доктора философии, они прикрепили к стене эту табличку. Тайком от меня, разумеется. Я обнаружил ее только под утро, когда вышел провожать их. Вначале не удосужился снять доску (тем более что они прикрепили ее весьма основательно), потом привык. А теперь, когда ни одного из инициаторов этой затеи не осталось в живых… Знаете, в мои годы дорого все, что хоть немного напоминает о молодости. К тому же дочь уверяет, что эта пышная надпись очень импонирует нашей молочнице… А называют меня обычно доктором Мигелем. Просто доктор Мигель. В моем институте все меня так называли. Как это звучит по-русски? Михайло?
— Сейчас употребительнее другая форма — Михаил.
— Ага, понятно. Михайло Ломоносов, но Михаил Остроградский. Ясно. А Ляпунов? Александр Михаилович?
— Нет, скорее все-таки Михайлович. В отчестве старая форма еще держится.
— Вот как? Это интересно…
Да, ему и это было интересно! Старый ученый в любой мелочи, ускользающей от внимания других, умел находить что-то примечательное, какую-то пищу своему неутомимому уму.
Я плохо помню, о чем мы болтали первые полчаса. Кажется, больше всего о сравнительных достоинствах минеральных вод. Я понимал, что он просто помогает мне освоиться.
Волосы его были совершенно седыми, карие, не выцветшие глаза приветливо глядели из-под косматых, тоже белоснежных бровей. Тонкое лицо покрывали сотни морщинок, и только большой лоб оставался почти свободным от них. Улыбка была радушной, располагающей и в то же время чуть-чуть ироничной.
Из правой тумбочки письменного стола, переоборудованной в холодильник, доктор Мигель доставал и ставил передо мной бутылочки солоноватой, сильно газированной воды, напоминавшей «ессентуки» и казавшейся мне в тот жаркий день вкуснее, чем самое лучшее вино.
Разговор шел непринужденно. Я вспомнил о сомнениях, одолевавших меня в самолете, и с радостью подумал о том, что могучий ум Родригеса оказался неподвластен годам. Не заботясь о постепенности перехода к новой теме, я стал говорить о чувстве признательности, которое привело меня в Сан-Хосе, о том, как много значили для меня и для всего моего поколения труды Родригеса, о том, что и поныне они в значительной мере определяют пути познания…
Родригес слушал меня, потом свел брови и отвернулся к окну. Я замолчал, но и он не торопился возобновить разговор. Одной рукой он сжимал подлокотник кресла, пальцы другой выстукивали на столе какую-то незнакомую мне мелодию.
Не решаясь прервать его размышления, я оглядывал библиотеку. Комната занимала, наверно, половину всего этажа: три стены ее были наружными, широкие окна выходили и на восток, и на север, и на запад. Все пространство стен, кроме двери и окон, было заполнено полками. Книги, книги — до самого потолка.