Геннадий Гор - Изваяние
Теперь мне пора напомнить читателю и о себе.
Я тоже дышал, жил, работал. А так как Офелия была занята Колей и совсем забыла обо мне, моя жизнь не выходила из рамок, в которые заключили себя и все другие обыкновенные люди, связанные законом всемирного тяготения и единством времени и пространства.
Страдал ли я от этого? Ничуть. Стремился ли попасть в какую-нибудь другую эпоху и перевоплотиться в другую личность? Нисколько. Меня вполне удовлетворяли обстоятельства, с которыми я слил себя, выбрав профессию художника.
У этой профессии есть одно несомненное достоинство. Человек, выбравший ее по призванию, тем самым ставит себя в особые отношения с миром предметов и явлений. Он как бы становится посредником между миром и людьми, своего рода переводчиком с языка вещей на общедоступный язык, понятный всем смертным.
Каждый художник тщит себя надеждой, что сумеет разбудить людей от их вечной дремоты и помочь им увидеть мир во всей его красоте. С этой мыслью я вставал по утрам и, выпив чашку кофе, брал этюдник и уходил, чтобы провести день наедине с городом.
Город становился личностью. В сущности, я писал не отдельные пейзажи, а его портрет. Он был един со всеми улицами, трамваями, пешеходами. Он был — не разрозненные части, а целое. И вот это целое я пытался схватить и передать на холсте.
Это было чудом — не моя живопись, а мое единство с великим городом, единство, которое меня буквально пьянило.
Силуэты деревьев на Мойке. Убегающая перспектива домов на Моховой. Усталое лицо прохожего, возвращающегося домой с работы. Маленькая девочка, прыгающая па одной ножке в Летнем саду. Но как это слить в одно целое, чтобы это стало поэмой?
Зачем мне другие эпохи и времена? Всего дороже мне был этот миг, который я пытался закрепить на холсте. Это вечное и непостижимое настоящее, которое рядом с тобой и в тебе.
Несколько моих картин были выставлены в Доме печати на Фонтанке вместе с работами других членов общества «Круг художников».
Мои картины, написанные в типично круговской, несколько эскизной манере, были приобретены саратовским и казанским музеями. Я рассчитывал, что они окажутся в экспозиции, но они сразу и, кажется, навсегда попали в запасник.
Запасник… Это слово я потом много раз слышал от Коли. Он вкладывал в него особый абсолютный смысл, подобный тому метафизическому смыслу, на который намекал великий Данте, рассказывая бесчисленным поколениям о своем удивительном путешествии.
Путешествие Коли тоже стоило рассказа. Но Коля не любил быть смешным. А безжалостная Офелия, удовлетворяя Колину безмерную любознательность, то и дело ставила его в смешное и жалкое положение.
Правда, Коля проговорился, что в следующее путешествие она обещала превратить его в какого-нибудь гения далекого прошлого или столь же далекого будущего, если она, конечно, не разучится орудовать временем-пространством, вечно торча на этой дурацкой кухне и судача с соседками по лестнице о том, какое масло полезнее — подсолнечное или новинка из кедровых орехов?
— А что, если она превратит вас в Шекспира?
— Не хочу, — ответил Коля.
— В Бальзака?
— Не хочу.
— В Гегеля?
— С какой стати. Он же идеалист.
— В Леонардо да Винчи?
— Подумаю.
Тут даже я не выдержал.
— Вас избаловали, Коля. Из вас сделали… — Я не договорил, что сделали из Коли. В комнату вошла Офелия.
Она вошла, внеся вместе с собой свое многослойное бытие богини, которая сейчас вынуждена заниматься домашним хозяйством, обслуживая своего мужа-аспиранта, экономя каждую копейку и торча на кухне, где только что кто-то перекрутил водопроводный кран и где перегорела электрическая лампочка.
Она вошла и сразу же остановилась, увидев меня. На ее лице появилось выражение досады и недоумения. Она смотрела на меня с таким видом, словно я пришел требовать от нее, чтобы она немедленно вернула меня в XXII век, где меня ждал мой наставник электронный Спиноза и цитологи, чьей обязанностью было немедленно приобщить меня к вечности.
— Это ты? — спросила она.
— Это я, — ответил я на ее бестактный вопрос.
— Ты еще здесь?
— А где же я еще могу быть? Я попал в этот век с твоей помощью.
— И ты не жалеешь об этом?
Она разговаривала со мной таким тоном, словно мы только что познакомились.
— А ты знаешь, где мы с Колей были?
— Знаю, — сказали.
— Откуда тебе это известно?
— Во-первых, я выписываю журнал «Вокруг света». А во-вторых…
Коля подмигнул мне. Его правый глаз вдруг закрылся и открылся снова, предупреждая меня, что я должен молчать.
И я замолчал. Что мне еще оставалось? Я молча подошел к окну и посмотрел во двор-колодец. На дне двора в эту минуту стояли две старухи и о чем-то судачили.
— Это те самые старухи, — спросил я, — которые побывали вместе с Колей в гоголевском Петербурге?
— Да. Те, — ответила Офелия. — Те самые.
— И они держат в тайне такое странное событие? Боюсь, как бы не пронюхали репортеры «Вечерней красной газеты». На этот счет они большие мастера. Правда, такого рода репортажи не очень-то ценятся в наш слишком трезвый и рассудительный век. Но не беспокойся. Они придумают для своего материала такой заголовок, что все пройдет под видом научной загадки.
— Может, ты их наведешь на след? — спросила Офелия.
Она посмотрела в мою сторону. В мою сторону, но не на меня. Только она одна умела так смотреть, она да еще Венера Милосская, для которой весь мир делился на нее самое и на ее созерцателей.
Она посмотрела в мою сторону. И я сразу почувствовал себя созерцателем, стоящим перед великим произведением искусства.
А Коля опять открыл и опять закрыл свой правый глаз. Закрыл и открыл. Открыл и закрыл.
Судя по всему, он был полностью в ее мраморных руках. Подкаблучник! А еще хочет стать великим ученым.
Мимическая сцена продолжалась столько, сколько пауза продолжается на сцене любительского спектакля, когда исполнитель или исполнительница забыли свою роль и ждут суфлерской подсказки.
Но невидимый суфлер молчал.
— Зачем ты пришел? — спросила Офелия.
— Во-первых, повидать вас, узнать о вашем здоровье. А во-вторых…
— Не люблю эти «во-первых» и «во-вторых». В твоем веке не выражались так.
— В моем веке? А разве он не твой?
— Молчи! Ты не должен касаться этой темы. Подумаешь, Агасфер!
— А чем я хуже Агасфера?
— Агасфер не ходил на жактовские собрания, не стирал грязные носки в тазу, не выписывал журнал «Бегемот» и не писал посредственных картин, подражая постимпрессионистам.